Всё это уже давно знакомо Феде и нисколько неинтересно.
Иногда, не выдержав, Федя брал что-нибудь, что не разрешалось брать, например; синенький стаканчик с петушком на дне, а в это время, как нарочно, всегда входила Марья Алексеевна.
— Ты это что? Эдакий смиренник? Ну, оставайся дома, одна уйду.
Федя ревел.
— Нечего, нечего! Зачем не слушался? Зачем стаканчик брал?
— Я не брал, я только поглядеть!
Тётка молча начинала одеваться.
— Мама, ой, мамонька, не останусь!
— Останешься. Надо было сидеть смирно.
— Ой, не останусь! Я не брал, только глядел. Не останусь, боюсь!
— Чего же бояться-то, дурень?
— Да-а, а мужик-от чёрный? Трубочист?
— То-то, бестолочь. Ну, ладно, пойдём, тащи шапку. Только уж последний раз. Станешь ещё трогать, что тебе не велено, — никуда не возьму.
— Не стану, не стану.
Обрадованный Федя живо тащил шапку, шубёнку. Выходили во двор. Тётка садила Федю в маленькие санки и везла.
Пермский рынок назывался чёрным.
Близость его угадывалась по запаху залежавшихся солёных сигов. Этим запахом дышала вся Пермь, но за два-три квартала до рынка он становился всё острее, а на самом рынке человеку непривычному было трудно дышать. Пермские жители не находили в нём ничего дурного, а некоторые считали даже, что рынок «пахнет морем». Рынок тянулся квартала на два. Летом невозможно было сделать двух шагов, чтобы по самые колени не увязнуть в чёрной густой грязи.
Зимой было лучше. Намотав на руку верёвку от санок, Марья Алексеевна ходила от одной торговки к другой, узнавала сначала, что сколько стоит, и уж только потом покупала. Санки подскакивали на неровной дороге. Феде очень нравилась такая езда — то вверх, та опять вниз.
Иногда, когда санки перевёртывались и Федя, укутанный поверх шубёнки ещё и одеялом, вываливался прямо на снег, это было очень весело. Тётка не сразу замечала, что Федя вывалился, и санки успевали немножко отъехать.
— Эй, матка, парень-от у тебя где?
— Потеряла! — кричали торговки.
Тётка спешила на помощь.
— Наказанье! Сроду не возьму с собой… Только и знаешь — пялиться в санях-то. Домой приедем, вицей настегаю, — ворчала она, усаживая довольного Федю в санки. — Не ушибся, Феденька?
Федю учили молиться утром, вечером, перед едой и после еды, за тётку и дядю, за мать и отца.
— Какие ещё мать и отец? — удивлялся Федя. — Маменька и папенька — вот они: Марья Алексеевна и Василий Васильевич.
Много труда стоило тётке разъяснить мальчику, что он им не сын, а только племянник.
Она рассказывала, как женила младшего брата Василия Васильевича — Михаила — Фединого отца, как умерла мать.
— На кой мне леший жениться? — всё говорил он. Но Марья Алексеевна боялась, что он сопьётся, и настояла на женитьбе. Выбрала ему невесту, тихую, скромную и красивую девушку — дьяконскую дочь, сироту. Вначале та боялась выходить за пьяницу Михаила, но он обещал бросить пить, и свадьба состоялась. После свадьбы Василия Васильевича перевели в Пермь. Молодые остались в Екатеринбурге. Жизнь у них была тяжёлой. Михаил пил сильнее прежнего, пропивал всё, что получал, а тут ещё родился ребёнок — Федя. В конце концов жена решила уйти от Михаила и пешком отправилась в Пермь, к Марье Алексеевне. Пришла она в то время, когда вся Пермь была охвачена пожаром. Город пылал со всех сторон. Она еле отыскала своих родственников и в ту же ночь сильно заболела.
Марья Алексеевна свезла её в Александровскую больницу, думая, что она поправится. Но ей становилось всё хуже. Как-то за Марьей Алексеевной прислали из больницы: Федина мать хотела проститься с ней и с сыном.
Испуганная Марья Алексеевна завернула Федю в одеяльце и отправилась в больницу. Больная обрадовалась.
— Феденька, сиротка моя! Милой сын! — шептала она синеватыми запёкшимися губами, увидев ребёнка. — На горе ты родился.
— Будет уж тебе убиваться, — остановила её Марья Алексеевна. — На молодом теле не то избывается.
— Не встать мне, голубушка, Машенька, не вырастить сыночка, — тихо ответила больная и вдруг приподнялась. Глаза у неё сделались строгими, голос твёрже.
— Я знаю, что помру. Марья Алексеевна, голубушка, сестричка, возьми ты к себе ребёночка моего, не оставь ради бога. Будь ему матерью. Слушаться не станет — на коленки ставь. Возьми, не покинь! Дай мне помереть спокойно…
— Да как же я его покину — ведь родной он мне, — заливаясь слезами, сказала Марья Алексеевна. — Не на улицу же его! И отец у него есть…
— Что отец! Сама знаешь — пьяница.
А Федя сидел на кровати и тормошил мать, весело поглядывая коричневыми глазёнками то на неё, то на тётку.
— Смотри-ка, — улыбаясь сквозь слёзы, сказала тётка. — Ровно и понимает, что мать, — молчит, а возьмёшь — реветь станет.
Больная устала, закрыла глаза. Марья Алексеевна поглядела на заострившийся нос, на изжелта-серое, как больничная наволочка на подушке, лицо и осторожно взяла ребёнка. Он заплакал.
— Ну, поправляйся, милушка, пойдём мы. Завтра опять придём. Да молчи ты, мо-ол-чи! Пойдём домой, обедать станем, дядя придёт. Прощайся с матерью-то!