— Сам, слышь, губернатор с пушками и войском едет к нам.
У меня сердце упало.
— С пушками?
— Да. Бонбами будут грохать.
— Наши сдачи дадут.
— Не–ет, не устоять. Бежать надо из села. Гагара, Хапуги, Блохины, Дерины, все богачи с семьями кто куда тронулся.
— Раз затеяли, теперь хлебай. Какая-то дружина есть?
— Есть. И ружья, и пули, и пики есть. Только у них там войско обучено, а у нас? Эх, надо бы Харитону, Тимохе и Лазарю бежать! Вот нынче опять будет сход, и опять приезжие станут говорить. Из города рабочие бумагу к нам прислали: «Держитесь, слышь, в газетах о вас напечатано. Не сдавайтесь, поддержим вас».
Мать глядела в окно. Она не слушала, что мы говорили. Лицо у нее было скорбное.
Задыхаясь, как и всегда, когда приносила какие-нибудь зловещие вести, вошла Мавра.
— Кумушка, — начала она с порога, — собирай ребят! Собирай и собирай! И нечего ждать. Гляди, что теперь будет! Такое кровопролитье… Сроду от веков и не было. Мужики говорят, пущай-де уже измываются на Харитоне… Зачал-то он, а прикончут и нас с тобой.
— Туда нам и дорога! — вдруг заявила мать, любившая всегда и во всем возражать. — От такой жизни все одно петля.
Но Мавру ничем не удивишь. Она все знала. За день обегала, наверное, все село. И неправда, что она убежит, если наскачут с пушками. Задержит ее любопытство. Без нее ни одна еще свадьба не обошлась, ни один раздел в семьях. Не было в селе такого скандала, о котором она не знала бы.
— В Сясине мужики лес порубили, именье сожгли, стражников прогнали. Как нагрянули солдаты, пятерых убили, десятерых прострелили, двадцать в острог увели. В Дерябине хлеб увезли, как наши, а наскочили стражники, и не только барский, весь ихний выгребли и половину деревни нагайками исхлестали. В Кутлине стражнику глаз повредили, и то за это угнали пять человек. А у нас вон ведь что. Хлеба два амбара выгребли, да главное начальство перебили. Никакого прощения ни старым, ни малым не жди.. Собирайся, кума! К сестре Дуне поезжай.
Мать ничего не ответила. Мавра перевела на Другое.
— Гагарин Семка-то, кой в солдатах, слыхала, убит?
— Ври! — воскликнула мать.
— Письмо Миките от Кузьки. Микиту-то пороли. Безвинный старик, а отстегали. За что? За здорово живешь всыпали. Почему, слышь, старый, не отговорил. А разь его послушаются? Он им: «У меня сын в солдатах. Бунты усмиряет. Царю верой–правдой служит». А ему — десять плетей. Сын-то, мол, сыном, а отец отцом. Вот ему сынок письмецо-то и прислал. Пишет — убит Семка Гагарин. Мужиков усмирял, да самого усмирили. Старик на чем свет ругает Кузьку. Письмо, слышь, хочет писать, родительского благословения лишить, ежели будет в мужиков стрелять. Вон как передернуло старика. «Встану, слышь, возьму вилы и сам пойду воевать». О–ох, вояка…
— Написал старик письмо? — спросил я Мавру.
— Кому писать-то? Некому… Вряд всем взад, вперед бегать. У всех грамотеев руки дрожат.
Я зажег лампу. Павлушке дал календарь, сам взял тетрадь и карандаш.
«Дорогой сынок, Кузьма Никитыч, — начал я. — Во первых строках моего письма шлю тебе родительский земной поклон и желаю тебе от господа бога доброго здоровья, быть невредимым и вернуться домой целым и покоить меня, старика, и старуху, как мы теперьче совсем престарелые. Кланяется тебе твоя родительница Елена Стигнеевна, и она больно плоха, грудь у Нее захватывает и подложечкой сосет. И она тебе посылает нерушимое благословенье, чтоб в огне не гореть, в воде не тонуть, а живу быть до гроба…»
Таких писем я писал в солдаты не мало. Мне не диктовали, а только говорили, о чем писать. А так как я почти два раза обошел все общество, кормясь на мирских харчах, то хорошо знал, что делается в каждой семье, кто как живет, чем болен, чего недостает, какое у кого горе или радость.
Отвесив еще несколько поклонов до сырой земли от братьев, снох и их детей, я начал писать о том, о чем мелькнула у меня мысль, едва Мавра упомянула с письме. Теперь у меня чувство было более возвышенное, чем когда я сочинял стихи или басни. Там я писал для себя, а это письмо прочитает не только Кузьма, но и другие солдаты. И я, как бы видя их перед собой, как бы слыша, что они читают, продолжал: