Когда она звала его в церковь, Голубев, отказываясь, чувствовал себя виноватым, словно изменил он тому светлому, что связало их воедино, — вере: не в бога, нет, а в радость бытия и полезность своего существования.

— Ты уж одна, — потупившись, ответил Голубев и, желая прекратить разговор, вновь нагнулся и заработал тяпкой.

Голубев услышал всхлипывания Полины, глянул через плечо — она крестит его спину и плачет. Он яростно швырнул тяпку и прикрикнул:

— Иди, тебе говорят!..

Настроение у него испортилось, и от этого вокруг все поблекло, даже потускнело солнце. Голубев, досадуя на свою несдержанность, подался в дом, ненароком задел пустое ведро — жестяной грохот отрезвил, и он остановился посреди террасы.

«Теперь уж поздно что-либо изменять, доживай помаленьку, да и Поле не мешай, ужель трудно дать ей послабку?»

Вода в кастрюле вскипела. Голубев засыпал пшена, посолил. Трудновато ему мыть полы, побаливает в пояснице, пришлось елозить на коленях, залезая мокрой тряпкой под диван, шкаф, кровать.

Каша сварилась. Он снял с керосинки кастрюлю, заправил кашу подсолнечным маслом и прилег на диван отдохнуть.

«Нужно съездить в «Гастроном» купить мяса, на обед суп сварю. Да и другой продукт требуется».

Ночная бессонница сказалась, и Голубев незаметно уснул. Разбудила его Полина, вернувшаяся из церкви. Была она просветленная и двигалась чуть живее обычного — отвела душу рядом с такими же убогими старухами.

— Помянула я родичей и Иринку, царство ей небесное, свечку поставила...

Завтракали молча. Изредка улыбка трогала губы Полины, видно, легко ей сейчас, так бывает ясно на сердце у ребенка, которому взрослые подарили желанную игрушку и приласкали.

Голубев сложил в корыто белье, залил холодной водой, чтобы оно замокло, и стал собираться в «Гастроном».

Двадцать лет назад, когда Голубев покупал этот домик, не было до их поселка асфальтированного шоссе, не ходили автобусы: в центр города топали пешком. А сейчас изменился поселок, застроился каменными громадинами, прибавилось народу, и лишь кое-где уцелели жилища, давнишние и доживающие свой век, но и их вскорости сломают, и поднимутся корпуса со светлыми окнами.

Голубев чуточку грустил, наблюдая почти ежедневно, как мощные бульдозеры, громыхая гусеницами и урча двигателями, сносят некогда уютные, обжитые обиталища людей.

Вдоль шоссе — сплошные новостройки. На повороте около пруда стоит памятник шоферу, спасшему автобус с людьми. Голубев часто приходит сюда, обычно вечерами: польет цветы, посидит на каменной плите основания; здесь ему думается легко и умиротворенно — мысли светлые:

«Если бы не бросился с гранатами на немецкий танк Глебов, ты бы не кинулся спасать автобус с людьми. Он тоже был молод, как и ты, тоже любил жизнь, а все же бросился».

Автобус миновал заводской поселок, свернул на Инициативную улицу, что тянулась вдоль железнодорожной станции, дергаясь, выполз на подъем к кладбищу, заросшему зеленью, — приезжие наверняка думают, что это парк, столь привольно колышутся кроны берез, тополей, кленов; кусты акации, как ватага озорных мальчишек, облепили забор.

«Похоронят меня здесь, — размышлял Голубев и вглядывался в зеленую заплеть. — Хотя мог обрести покой давным-давно нежданно-негаданно. Ходила смерть тогда с нами рядом. Врыли бы деревянный обелиск со звездой, а ветер, солнце и дождь стерли бы короткую надпись чернильным карандашом».

Проскочив под железнодорожным мостом, автобус обогнул недавно отстроенный рынок, выбрался на широкое Рязанское шоссе, которое перерезало город пополам, и остановился. Приволакивая правую ногу, неторопко шел Голубев вдоль прилавков в «Гастрономе», купил пачку рафинированного сахара, связку баранок — Полина любит их есть, размочив в сладком чае; в мясном отделе приценился к куску говядины, но попросил взвесить полкило почек: все в супе будет навар.

«Домой ехать надо, постиранье ждет».

На автобусной остановке Голубеву повстречался Никита Данилович Мамонтов, давнишний сосед по улице. Изредка заглядывал он в неказистый голубевский домик. И зимой и летом носил Мамонтов прорезиненный плащ и затертый меховой картуз: если тепло — картуз сбит на затылок и поблескивала глянцевитая лысина; ударит мороз — картуз глубоко нахлобучивается на уши, и из-под козырька торчит морщинистый нос, будто треснула кожа; глаза упрятались под лохмами бровей, и, лишь вглядевшись повнимательней, можно заметить в них потаенную горечь.

В холода Мамонтов поддевал под плащ телогрейку. Так и похоронят, видно, его в этом одеянии — нельзя же представить Никиту Даниловича без плаща и картуза. Он не был скуп, к своей пенсии добавлял деньги от продажи овощей и фруктов с участка и тратил на внучку, которую вырастил сам. Теперь она училась в институте. Кто ее отец — Мамонтов не знал, а дочь умерла, так и не назвав имени.

— Как поживаете, Михаил Васильевич? — Мамонтов вскинул веки с редкими ресницами и привычно вытер ладонью лысину, сверкающую по случаю лета.

— Да помаленьку... Что-то не заходите вы к нам.

— Работа все, работа! — Мамонтов развел руками.

Перейти на страницу:

Похожие книги