На косе около Василова брода и теперь кто-то есть: мелькнул огонек спички, появился высокий и тонкий огненный язык, очертаниями похожий на человека. Огонь то готов был потухнуть, то снова вспыхивал. Я пошел туда и опять наткнулся на табун лошадей. Они ничуть не испугались, продолжали жевать покрытую росой траву. Я пробрался сквозь живую колючую изгородь из дерезы, и предо мною возник, словно выглянул из-за облаков, бледно-розовый женский профиль. Женщина стояла высоко, на самом обрыве, лицом к реке, фигура ее была словно отчеканена на фоне погасающего заката. И как будто совсем рядом: крикнешь — услышит. Это было так неожиданно, что я растерялся, остановился как вкопанный, замер, точно на молитве перед иконой Красоты. Я то закрывал глаза, то широко открывал их и снова и снова видел женский силуэт. Вот бы сейчас тысяча свидетелей: пусть все увидели бы и поверили, каким прекрасным, точеным может быть человеческое тело. Это — как приглушенная мелодия движения, как остановленный луч солнца: на него нельзя смотреть, ослепнешь, и все-таки невозможно оторвать взгляд от этой невиданной красоты. Уму холодному и грубому мое сравнение вряд ли что скажет. Впечатлительного же человека естественная красота, нерукотворная, исполненная тайны и неповторимой прелести, всегда трогает, вызывает чувство, похожее на грусть, и необъяснимые сладкие слезы.
Менялись краски неба, и женский профиль иногда вспыхивал розовым, а иногда по цвету напоминал тот цветок, который при солнечном свете прячется в заклеенной соком почке, а ночью, втайне от людей, расцветает — словно разгорается ярким пламенем.
Я бежал и кричал сдавленно, как во сне: «Оле-о-она!.. Это я-а!»
Безлесные плавни глухо откликнулись, а Олена — нет.
Я плыл через Сулу. Руки у меня с рождения приспособлены к плаванию, и потому плыл я хоть и не очень быстро, зато легко, размеренно, отталкиваясь обеими ногами и, как учил отец, немного загребая против течения, потому что иначе быстро устанешь, собьешься с направления и течение снесет тебя туда, куда ты не думал, не гадал. В Мокловодах дети учатся плавать быстрее, чем говорить, по себе знаю.
А лучше всех плавал мой отец. Тут его никогда не поджидали неудачи. Однажды летом, возвращаясь с сенокоса, он решил переправиться на лодке то ли на тот берег, к Бужину, то ли на Складный остров, надеясь выменять за свою любимую двухстволку или просто выпросить на барже, коли удастся, муки либо картошки. Однако за весь день не проплыл ни один буксир с продуктами: тащили вверх по течению уголь или порожняком шли вниз. Приходилось отцу возвращаться с пустыми руками, а значит, нам, пятерым, предстояло лечь спать без ужина, как вдруг, уже на закате солнца, тихонько подплыл катерок без флага — должно быть, браконьерский. А может, то была речная служба. Но не исключено, что плыли настоящие браконьеры, ими тогда кишмя кишели наши плавни. Не выходя на берег, один из троих, франтовато одетый, начал расспрашивать мужиков («промышлял» тогда не только наш отец), как живется, что нового, откуда они да чего хотят. Услышав, что все — менялы, на катере сдержанно посмеялись, и отец, а с ним и другие потеряли интерес к незнакомцам. Катер собрался было отчалить, но франтик, будто ненароком, начал провоцировать мужиков:
— Тому, кто переплывет Днепр туда и обратно без передышки, даю две буханки хлеба.
Сказал, держась за швартовы и как будто выжидая. Мужики недоверчиво поглядели на него, а трое молча начали раздеваться. На катере посмотрели на них с нескрываемым изумлением, однако отступить, вероятно, не позволил гонор. Три голых мужика уже входили в воду, осеняя грудь крестом. Присели так, чтобы вода доходила им до горла, и вразброд поплыли. Днепр напротив Мокловодов не очень широк, но плывущего человека у другого берега не увидишь, так что и не узок. Браконьеры, конечно, знали, что подобное плавание строго запрещено. Однако мы чаще всего заблуждаемся, когда думаем, что запреты соблюдаются.
Окончилось это плавание тем, что с финиша мы привезли отца в очень тяжелом состоянии: у него иссякли силы. Это событие потрясло Мокловоды. Но мир, известно, озабочен повседневными делами, ему некогда помнить даже именитых, что уж говорить о безымянных, простых людях, которым и счету не ведется. Через неделю все забылось: дух молчит, а тело и подавно. Кое-кто из мокловодовцев, пожалуй, думал: «Не совался бы Шалега, и без двух буханок не померли бы с голоду его дети: ишь сколько он их наплодил… Пилип да Митрофан не поплыли, ну и живы-здоровы до сих пор, и дети их живы».
…Мне легко удалось вскарабкаться на берег, запахи обступили меня со всех сторон, я затаив дыхание прислушивался к ночным плавням.