Бывало, в конце воскресного или праздничного дня (отдыхали все вместе, стар и млад, подле магазина в леваде), когда затихала музыка, прекращались танцы и пение, завязывался разговор о сыновьях и дочерях, о делах на хуторе.
— Твоя Галька? Твоя Галька, Горпина, вот не грех побожиться, сама к моему набивается.
— Вы куда как проворнее, кума. А мне и невдомек. Ужо я ей, чертовке!..
— Вчера куры в Жовнине были нипочем. Отдала петуха, чтобы только назад не нести.
— А бабка Векла по сю пору жива — сто первый годок.
— Пусть живет, она в твою яму не ляжет.
— А твой, Мотря, так же ловко покос кладет, ей-ей, так же ловко, как в молодости… Любо-дорого глядеть.
— Балуй, балуй своего красавца… Выше головы не прыгнет, а испортишь, как пить дать — испортишь.
Расходятся женщины по домам, и все уж знают, кто да что успел соткать, какая девушка скоро выйдет замуж и много ли она навышивала. Знали все до капельки, даже у кого сколько цыплят высидела наседка. Мужчины же меряли жизнь по иной шкале: когда после инея ждать дождя — во как нужен, просто позарез. А случается, молят, чтобы перестал, — гниет картошка, стекает хлеб в колосках. Беспрерывный диалог между небом и землей… Мокловодовские мужчины ценили умение ухаживать за скотиной, налаживать плуг, очень одобряли, если кто обладал талантом сделать легкую и устойчивую лодку, объездить горячего коня или ровно, как по линеечке, выкосить луг. И страх как не терпели материальное или финансовое неравенство: деньги — испокон веку язва крестьянского быта. Они всегда нужны, их всегда не хватает.
А еще гордились мокловодовцы тем, что почти вся их жизнь проходит на чистом воздухе, на вольном просторе, на лоне щедрой природы. Оттого и люди на хуторе все как на подбор — красивые да здоровые. Об одном пусть у тебя голова болит — о работе. Бояться ее нечего — лишь бы жив был да не голоден.
Заметив и раз, и второй, и пятый, что Нименки слишком тщеславятся своим не таким уж и большим и, главное, не очень-то честно нажитым богатством, да еще выказывают пренебрежение к тому, кто беднее их, считая такого человека не то нищим, не то лодырем, мокловодовцы в конце концов перестали смотреть на их поведение сквозь пальцы — так здоровый человек не может мириться с внезапно выскочившим на теле чирьем; они начали бойкотировать и Якова и Оришку, обзывая их за глаза ненасытными обжорами. И взрослые и дети откровенно избегали встреч с ними: лишь бы не поздороваться, не поклониться уважительно, как сыздавна ведется между добрыми односельчанами. Перестали занимать у них деньги, ни ее, ни его не звали в кумовья, не приглашали на свадьбу или какое-нибудь другое торжество.
— Овощи в этом году не уродятся: Яков, только лето началось, продает бочки…
— Рыба нынче ловиться не будет: Оришка рыбалку забросила, — с усмешкой говорили мокловодовцы.
Началась война. Великая беда свалилась на людей. События теснили одно другое, сменялись так быстро, что их едва успевали осмыслить. Не до Нименков стало Мокловодам — наседал проклятый враг. Почти все мужчины, способные держать в руках оружие, ушли защищать свой дом, свою родную власть. Исчез с хутора и Яков.
— Нименков мы знаем… — многозначительно произнес Гордей, услышав, что в Мокловоды приехал Лаврин, сын Якова и Оришки.
Тут такой песок, что колхозу пришлось вымостить взвоз деревянными кругляками. И все равно скотина еле вытягивает телегу: колеса прыгают с кругляка на кругляк, и это так изматывает лошадей, что они нередко падают на колени. Когда же наконец, тяжело дыша, вскарабкаются наверх, еле стоят на ногах, клонятся друг к другу, совершенно обессиленные. Гордей, бывало, весной за сеялкой часов по пятнадцать ходил — понятия не имел, где у него сердце. А тут прошел с километр по песку да взобрался на взвоз — и хоть ноги протягивай. Вроде бы и не устал, идти бы да идти, но сердце стучит вовсю: как ни открывай рот, воздуху все равно не хватает. Стоит Гордей на мостике, который, опершись на два холмика, повис над глубоким оврагом, стоит — никак не отдышится. Может, просто старость пришла… Да нет. По закону о пенсиях не достиг еще старости. Правда, как-то прибежали ребятишки из школы, прямо во двор к нему прибежали: мы с вас, дядько Гордей, историю колхоза пишем… Пишите себе в поучение. Гордей жил без фальши… Что его руки наработали, что его спина вынесла — тут не только история колхоза, а, ей-ей, половина мира…
Отдышался Гордей, но продолжать путь не спешил. Перегнулся через перильца мостика, смотрит вниз и видит там, на дне, всякую всячину — то, что отжило, отслужило. Наверное, женщины фартуками да корзинами наносили: бутылки, жестянки, газеты, проволока, очистки, битая глиняная посуда, стекло… Торчит скрюченная верба, отравленная грязными водами, тянется к солнцу серая крупная полынь. Хотел было Гордей рассердиться на хуторян — «что ж это вы такие неопрятные, ржавчину разводите да гниль всякую», — однако передумал. А куда же ты в селе денешь этот хлам? Только в глинище либо в овраг. Пусть там догнивает, все лучше, чем под ногами.