— А ты откуда тут взялся? — наклоняется Дмитро над чердаком.
— Из дверей… Мама за это не бранит… Она вчера плакала. Книжку грустную читала. Которую кобзарь написал… Вот смотрите.
— Ну, хорошо, хорошо… Зови маму, будем крыть хату, — говорит Дмитро, а сам, присев под трубой на источенное шашелем бревно, лежащее поперек стропил, с усилием водит глазами по строчкам. Так давно написано, с волнением и удивлением думает он, а вот будто сегодня. Явдоха читала и плакала… Может, и он заплакал бы, попадись ему эти строчки раньше, в те времена, когда он воспринимал все свежими очами, может, тогда его душу и разум тоже тронули бы эти стихи. И самому пришла бы в голову какая-нибудь хорошая мысль. Полезная не только для него, Дмитра… А теперь-то некогда заниматься наукой.
— Ты уже здесь, Явдоха?
— Солому отволаживаю.
— Давай быстрее, к вечеру бы закончить.
Явдоха сегодня как девочка: бодрая, деятельная, простодушная радость так и брызжет из глаз. На ней безрукавка голубая-голубая, как небо; коса как-то особенно красиво уложена, не помещается под платком. Словно помолодела Явдоха (когда-то на игрищах никто как она хоровод вела… девичьи игрища незабвенные…).
Дмитро видит из хаты, как она укладывает мокрую солому на сетку, натянутую между двумя жердями, обвязывает веревками, поддевает вилами эту полуторапудовую охапку и, уравновесив ее на колене, дрожащими от напряжения руками подает на длинной жерди.
«Работящая женщина. Столько работы переделала — волу не под силу, а она…» — думает Дмитро и показывает граблями, куда класть.
Гребень хаты обрастал новой соломой, светлел, и у Дмитра поднималось настроение. Приободрившись, он лихо подхватывал охапки соломы и лепил их, лепил одну к другой, не обращая внимания на то, что рубаха прилипает к телу, дрожат от усталости ноги.
— Глину наколотила?
— Подаю.
Дмитро густо заливает гребень глиной, чтобы ветер не оттопыривал солому, сверху кладет жердочки. Не спеша слезает на землю. Задрав голову, щурится, оценивает свою работу. Глядит вдоль улицы, где под горой, точно звезды, россыпью разбросаны хаты. Теперь и Явдохина — будто новая.
— Ужинать, дядько Дмитро…
— А чего ж… Садись и ты, Явдоха: когда в одиночестве ешь, кусок в горло не лезет.
— Побегу денег одолжу…
Дмитро посидел-посидел, поглядел-поглядел на ужин, стоявший на голом столе, взял было хлебину, примерился, чтобы отрезать ломоть, — остановился. Встал с лавки, постоял с минуту, словно додумывая какую-то мысль, медленно пошел со двора.
«Поживет еще без остроносых башмаков, — подумал он о сыне. — Мария будет костерить — пускай себе… А я… На что они мне, эти деньги, ежели меня теперь и от курева воротит… Может, Явдоха когда-нибудь помянет добрым словом».
— Покрыли, значит, Явдохе хату?
— Покрыл, кум Гордей, покрыл… здравствуйте… Куда это вы, извиняйте, что спрашиваю, куда это вы вырядились во все новое?
— Да уж вырядился, дело мое…
— Люди домой, а вы — из дому. Нименков парень вроде бы в Мокловоды, а вы…
— А я из Мокловодов… В Бухенвальды поеду.
— В самые Бухенвальды?
— Ну да.
— Счастливо вам возвращаться, кум Гордей.
— Возвращусь, а как же… Нименков, говоришь, парень едет?
— Ага.
— Знаем мы их…
У Нимальсов (мокловодовцы звали их Нименками) была в Мокловодах особая репутация. Вышло так, что отец Лаврина Якоб (по-мокловодовски Яков) появился на свет от пленного немца Франца Нимальса. Рассказывают, будто Франца выписал еще в 1915 году крупный землевладелец Шульц: решил заложить дендрарий в одном из степных сел. Так это было или, может, не совсем так, во всяком случае, сын того немца, Якоб, женился на дородной мокловодовской Оришке, дочери рыбака Самойла. А поженившись, Якоб и Оришка с помощью соседей построили из кирпича и самана отличную усадьбу — на высоком берегу Сулы, где издавна стояли водяные мельницы и крупорушки. К мрачному, как монастырь, дому с крутой железной крышей почти прижимались с боков два амбара, а перед ним был скотный двор, выдвинувшийся довольно далеко на колхозный луг (на хуторе тогда нередко держали по пять голов скота, а уж три-то было у каждого хозяина). В Мокловодах в те годы огораживали дворы камышовыми изгородями или плетнями, которые плели из белой и красной лозы — чего-чего, а этого добра на Суле хватало всем. Поэтому хуторяне очень удивились, когда Якоб обнес свое подворье дубовым частоколом — правда, невысоким. Это было похоже на вызов. А к окнам в доме, узким, низким, скорее напоминавшим ниши или бойницы в замковой стене, Якоб приделал засовы с железными болтами. И однажды ночью самовольно перенес свой частокол еще дальше на колхозный луг, что не осталось не замеченным соседями.