Нынче день отдыха, дети из дому разошлись — дело молодое, повеселиться хочется, а ему выпало пасти. Гордей и рад. Похаживает с палкой в руках, как бывало в детстве, когда пастухом был. Ветер посеял между тополями всякие травы — с именем и безымянные, посеял и цветы. Растут на жирной почве, как из воды. Цикорий и после покрова синеет. Как нашел Гордей этот уголок, с тех пор и водит сюда свою коровушку — иной раз поутру, а иной раз и вечером, если засветло воротится от трактора.
Привязал корову к тополю — кормись. Расстелил пиджак под насыпью, которая отгораживает кладбище, кулаки под голову — лежит плотный мужик, щурится в небесный неоглядный простор, в голубую тишь. Где-то в стороне мелькнул стрелой реактивный. И лишь немного погодя загудели, задрожали, как стекла в грозу, и земля, и небо. Гордей увидел среди облаков дымчатый след, похожий на тот, который остается после коньков на льду. Проревел самолет, и опять тишина. Хорошо, что Гордей давно заметил одну любопытную вещь: облака всегда на кого-нибудь или на что-нибудь похожи; то они как стая гусей великанов, то точь-в-точь плавучие горы. Иногда напоминают бушующие толпы: будто люди толкаются, наседают друг на друга, каждый норовит протиснуться вперед… А если долго смотреть в одну точку, увидишь то, что захочешь. Гордей в такие минуты видит детские люльки, рушниками обвешанные, либо рожь. Повсюду, на сколько хватает глаз, колышется рожь. Шумит, играет… Крадучись, обступает тебя, обступает… Уж и шуму-то, почитай, не слышно, унесся в вышину. Колоски встопорщили колючие усики и что-то сонно шепчут, шепчут. Словно убаюкивают Гордея. А потом какая-то чудодейственная сила поднимает его, укладывает на облако, как на перину, качает-качает да и понесет над землей… Дремота мешается с явью.
Однажды Гордею довелось такое увидеть, что кабы в другое время да кабы это был не он сам, то, ей-ей, всякого, кто поведал бы нечто подобное, счел бы сумасшедшим либо лгуном. Женщинам, которые на свекле работали, рассказал — знамение, говорят. К добру это, ежели люльки в небе. Увидел он в тот раз, будто с неба спустилась широкая-широкая лестница. Даже не лестница, а так, еле угадываемые перекладины. Спустилась вон на то колхозное поле, где картофель хорошо родит. Бывает, навоз не жалеючи разбросаешь, так осенью под кустом клубней видимо-невидимо, как цыплят под хорошей наседкой… И по перекладинам той лестницы — женщина в красном. Статная такая, добрая молодица. На тетку на Правдину похожа — Гордей с нею напополам корову держит. На самой околице недавно кирпичный дом затеяла строить… Да ее вся округа знает: семерых сыновей родила, в войну кузнечным ремеслом занималась…
Так вот, значит, ступает будто бы с перекладины на перекладину та женщина в красном, ступает, а небо перед нею раздвигается, раздвигается… К какому облаку ни прикоснется — тотчас вместо него люлька появляется. Немного времени прошло, а уж люлек этих меж небом и землей столько, что и не сосчитать, — как звезд. А потом все они в одну люльку слились. Большую-большую — ну, как земля. И с обеих сторон рушник — цветом, как наш флаг, как небо на закате. И так низко опустилась над Гордеем эта люлька, что он потянулся было к ней, хотел рукой коснуться, приготовился что-то сказать, уж и рот открыл — а голосу-то и нет. Крикнул раз, другой — захлебнулся, закашлялся… Открыл глаза — перед ним Микола, посыльный из конторы. Стоит, от удивления глазами хлопает. Говорит, а Гордей никак в толк не возьмет, о чем он.
— Слышите, слышите, дядько Гордей?
— Слышу, слышу. Не глухой.
— Так уж вы не мешкайте.
— А куда мне? На свадьбу, что ли?
— Говорю вам, председатель велел собираться, потому что завтра в Полтаву, а оттуда за границу вам ехать…
— Что-что?..
Микола не ответил, мопед его затренькал среди сосен — только эхо осталось.
Гордей наморщил лоб. «Что он сказал — за границу?..» Сидел неподвижно, все никак не мог прийти в себя, точно досматривал странные сновидения и одновременно старался вникнуть в смысл услышанного от Миколки. Смачно чмокал толстыми губами, будто приманивал сомов на ночной рыбалке. Наконец протер глаза, нащупал короткими пальцами пуговки на рубахе — надо же прикрыть голую волосатую грудь. Натянул пожелтевшую, как рожь в конце мая, фуражку с широким козырьком — он ее, почитай, уж несколько годов, в летние месяцы конечно, не снимал с головы, очень надежно защищала от солнца на уборке урожая, — и лишь после этого встал. Сошел на дорожку, по которой приехал Миколка, прищурившись поглядел на солнце. Оно уже поднялось над сосняком, начинало припекать. Ночной прохлады как не бывало, лишь кое-где, прячась от солнца, блестели капли росы, покачивались на листьях, похожих на слоновьи уши.