К вечеру пришлось браться за лопату, расчищать дорожку — до калитки, до сортира, до баньки, а потом и часть улицы почистить, будто прокладывая тропинки в этом белом безмолвии. Свою долю до колодца и даже до клуба, то есть до бывшей колхозной конторы, что теперь стояла, как памятник ушедшей эпохе. Кроме меня лопатами махали ещё четверо стариков и три старухи, вернее, четверо джентльменов в возрасте поздней зрелости, и три дамы неопределенных лет, чьи лица хранили следы времени, как старые книги — пометки на полях. Помнится, слышал, что старость первой стадии, по определению британских ученых, начинается не то в семьдесят пять, не то в восемьдесят лет, а есть ещё и вторая, и даже третья стадии. Не для всех, но есть. А семьдесят — это лишь поздняя зрелость, когда человек, как вино, либо крепчает, либо превращается в уксус.
Завидев меня, они махали лопатой, мол, бери больше, бросай дальше, и продолжали трудиться, неспешно, но упорно, будто знали, что снег — это лишь временный гость, а труд — вечный спутник.
Вернулся в дом, а на пороге котик, совсем юный, месяца четыре от роду, с глазами, как два изумруда. Точнее, кошечка, изящная, как лесная фея. Ну, заходи, да только у меня вареная картошка на обед, и лук репчатый, сырой — небогатый пир, но от чистого сердца. Лук есть она не стала, брезгливо морща мордочку, а картошечки малость попробовала, будто из вежливости. Ну, пусть.
Пока я при остатке вечернего света, скупого, как пенсионный фонд, читал «Капитал» (четвёртая попытка, прежние три я с недоумением сходил с дистанции, как же так, труд публиковался в газете для рабочих, на понятном рабочим языке, а я на тридцатой странице чувствовал себя потерявшимся мальчиком в дремучем лесу экономических терминов), кошечка то сидела недвижно, словно изваяние, то срывалась молнией, чтобы вернуться с добычей. С мышью. Но трофей она не ела, а просто хвасталась, кладя его к моим ногам, будто говоря: «Вот, хозяин, смотри, какая я охотница!»
Ну и славно.
Вторник прошел по сценарию понедельника, будто время застряло в снежном сугробе. Белизна вокруг радовала глаз, в доме — тепло, плюс десять, больше — баловство, тем более когда есть шерстяной свитер, толстые трикотажные треники и горячий чай с дымком. Кошечка продолжала превентивную войну с расхитителями пищевых запасов, а Карл Маркс неумолимо запутывал меня своими рассуждениями о видах стоимости. Я даже взялся конспектировать, помечая, где какую стоимость он имеет в виду, будто расшифровывая древние руны. Или загадочные рисунки пустыни Наска. Видел. С борта патрульного вертолёта.
В среду я решительно пошёл в клуб, чувствуя, что если ещё день просижу в четырёх стенах, то либо сойду с ума, либо стану философом. Пришёл к полудню. Утром-то был занят: дорожки, печка, варка полбы, маленькие починки по дому — деревня работу любит, а безделье здесь считается страшным пороком, хуже преступления. А в предчувствии полдня решил, что довольно. Погляжу-ка на добрых людей, как там они без меня.
Без меня им было привычно, как без лишнего гвоздя в стене. В клубе девять человек, я — десятый.
— Вовремя, — сказал танковый капитан, его голос прозвучал, как команда перед атакой. — Садись, будем радио слушать.
И я сел, чувствуя, что жизнь здесь, в этой глуши, течёт по своим законам, и я — лишь гость в этом неторопливом, но честном мире.
На столе, на кружевной салфетке, будто на троне из прошлого века, царствовал «Океан» — ящичек потёртого дерева. Выдвинутая антенна, тонкая и упрямая, как шпага дуэлянта, пронзала статику эфира, пытаясь вырвать из неё крупицы смысла. Транзисторный приёмник, вестник из детства. Тогда мне казалось, что радио дирижирует миром, но здесь, в этой глуши, его сила ограничивалась хриплыми голосами далёких станций.
— Сейчас будем слушать, — капитан взглянул на часы, блеснувшие холодным светом стали. Его пальцы, покрытые мелкими рубцами, нажал кнопку. Приёмник ожил, зашипел, словно змея, и выплюнул сигналы точного времени — бип-бип, отсчитывающий секунды нашего затерянного мира. Затем звучный голос на испанском полился, как смола, обволакивая комнату чужими словами. Язык я забыл, да и не знал никогда, но в интонациях слышался вкус диктатур и революций, Куба, любовь моя, остров зари багровой.
Музыка тридцатых ворвалась внезапно — танго, полное страсти и надрыва, как будто сам Оскар Строк сел за рояль в тени пальмы. Но танцев не было. Мы сидели, загипнотизированные, слушая, как звуки прошлого сплетались с тишиной настоящего. Капитан, сидел, обхватив голову руками, будто удерживая мелодию, а его тень на стене колыхалась, как призрак из эфира.
— А русские станции есть? — спросил я, нарушая гипноз музыки.
Капитан усмехнулся, словно я предложил посадить под окном кокосовую пальму.