Все это шито белыми нитками, она никогда не спрашивает совета у матери, но Доминика ее почти не слушает.
– Проходи.
Они садятся в «зоне покоя» просторного салона, выдержанного в пастельных тонах. В вазе огромный букет желтых заостренных цветов, похожих на злых птиц. У Доминики распухшие глаза. Значит, она плакала? Вызывающе, почти что с торжеством она бросает:
– Хорошую историю я тебе расскажу!
– Что такое?
– Жильбер мне заявил, что любит другую.
– Ерунда! Кого же?
– Не сказал. Только заявил, что наши отношения должны теперь строиться на иной основе. Прелестное выражение. Он не приедет в Февроль на уик-энд. – Ее издевательский голос дрожит от ненависти. – Он меня бросает, ясно? Но я узнаю, кто эта особа, и, клянусь тебе, ей не поздоровится!
Лоранс колеблется: покончить разом? Она не в силах, ей страшно. Выиграть время.
– Да ну, просто каприз какой-нибудь.
– У Жильбера капризов никогда не бывает – только твердые намерения. – И внезапно вопль: – Мерзавец! Мерзавец!
Лоранс обнимает мать за плечи:
– Не кричи.
– Буду кричать сколько хочу: мерзавец! Мерзавец!
Лоранс не знала, что мать может так кричать, что вообще можно так кричать: словно в плохом театре. Там – возможно, но не на самом деле, не в жизни. Взвинченный, неприличный голос пронзает «зону покоя»:
– Мерзавец! Мерзавец!
(В другом салоне, совсем ином, но в точности таком же, с вазами, полными роскошных цветов, тот же крик рвется из других уст: «Мерзавец!»)
– Представляешь? Так поступить со мной. Он бросает меня, как мидинетку.
– Ты ни о чем не подозревала?
– Ни о чем. Здорово он меня охмурил. Ты его видела в прошлое воскресенье: сплошная улыбка.
– Что, собственно, он тебе сказал?
Доминика поднимается, приглаживает волосы, у нее текут слезы.
– Что он обязан сказать мне правду. Он меня уважает, он мной восхищается – обычная белиберда. Но любит другую.
– Ты не спросила ее имя?
– Я вообще все не так сделала, – говорит Доминика сквозь зубы. Она вытирает глаза. – Я уже слышу всех моих милых приятельниц: «Жильбер Мортье бросил Доминику». Вот уж они повеселятся.
– Найди ему замену, мало ли их увивается за тобой.
– О них и говорить не стоит – жалкие карьеристы…
– Уезжай. Покажи всем, что ты прекрасно можешь обойтись без него. Он мерзавец, ты права. Постарайся забыть его.
– Он будет только доволен! Это его более чем устроит.
Она поднимается, ходит по салону.
– Я верну его. Так или иначе. – Она глядит на Лоранс злыми глазами. – Это был мой последний шанс! Понимаешь?
– Перестань.
– Да ладно! В пятьдесят один год не начинают жизнь сначала. – Она повторяет, как маньяк: – Я верну его! Добром или силой.
– Силой?
– Если я найду способ оказать на него давление.
– Какой способ?
– Поищу.
– Но что это тебе даст, если ты сохранишь его силой?
– Я его сохраню. Не буду брошенной женщиной.
Она снова садится. Остановившийся взгляд, стиснутые губы. Лоранс говорит. Она произносит слова, почерпнутые некогда от матери: достоинство, душевный покой, мужество, уважение к себе, сохранять лицо, уметь себя держать, избрать благородную роль. Доминика не отвечает. Она говорит устало:
– Иди домой. Мне нужно подумать. Будь столь любезна, позвони Петридесам от моего имени, скажи, что у меня ангина.
– Ты сможешь уснуть?
– Во всяком случае, не беспокойся, снотворных я не наглотаюсь.
Она сжимает руки Лоранс непривычным, стесняющим жестом, впивается пальцами в ее запястья.
– Постарайся выяснить, кто эта женщина.
– Я не знаю никого из окружения Жильбера.
– И все же попытайся.
Лоранс медленно спускается по лестнице. Что-то теснит в груди, мешает дышать. Она предпочла бы раствориться в нежности и печали. Но в ушах звенит крик, она не может забыть злого взгляда. Ярость и оскорбленное тщеславие – страдание, столь же душераздирающее, как любовная боль, но без любви. Кто бы мог полюбить Жильбера настоящей любовью? А Доминика, любила ли она когда-нибудь? (Отец не находил себе места, как душа неприкаянная, он любил ее, любит до сих пор. И Лоранс растворялась в нежности и печали. С тех пор Доминику навсегда окружил зловещий ореол.) Даже страдание не делает ее человечной. Точно слышишь скрежет лангуста, невнятный шум, не говорящий ни о чем, кроме обнаженной боли. Особенно нестерпимой, потому что не можешь ее разделить.
Я пыталась не слышать, но лангусты все еще скрежетали у меня в ушах, когда я вернулась домой. Луиза под наблюдением Гойи взбивала на кухне белки; я ее поцеловала.
– Катрин вернулась?
– Она у себя в комнате, с Брижит.
Они сидели в темноте, одна против другой. Я зажгла свет, Брижит встала.
– Здравствуйте, мадам.
Я сразу заметила большую английскую булавку, которой был подколот подол ее юбки: ребенок без матери, я уже знала это от Катрин; высокая, худая, каштановые волосы, подстриженные слишком коротко, неухоженные, выцветший голубой пуловер; если ее принарядить, она была бы красивой. В комнате царил беспорядок, стулья перевернуты, подушки на полу.
– Рада с вами познакомиться.
Я поцеловала Катрин.
– Во что вы играли?
– Мы разговаривали.
– А этот беспорядок?
– А, это раньше, с Луизой, мы тут бесились.
– Мы сейчас уберем, – сказала Брижит.
– Это не срочно.