Проснулся я от стука разбушевавшегося дождя. Все заключенные спали. Только Юра Галансков сидел на корточках, пригнув голову к коленям, и качался маятником. У Юры были две язвы: двенадцатиперстной кишки и желудка. Я встал и спросил шепотом: «Юра, дать воды? Может, лекарство какое?» И погладил его по плечу. Взяв кружку, я вышел в коридор. Барак во сне сопел, храпел, стонал. В слабоосве-щенном коридоре перед мышиной норой сидел бывший полицейский. В руке — короткая палочка с гвоздем. Если мышь высовывалась из норы, он тут же протыкал ее, потрошил, жарил на костре и кормил свою кошку.
…Когда вроде последние силы иссякают, доброта человеку новый порох дает. Эти старики-полицаи и власовцы — когда-то творили одно зло, но все-таки добро таилось в запасе. И вот пришла старость, да еще в лагере, и многое в жизни переоценено… Этот вот кошку завел. Если она уляжется на его койке, он ее ни пальцем, — пускай себе блаженствует. А сам подушку осторожно возьмет и пойдет дремать на лавочку да еще нас попросит, чтоб не шумели…
(Когда несколько стариков поддержали нашу голодовку в знак протеста против издевательств и унижений, надзиратели переловили кошек, единственную привязанность этих людей, посадили в мешок и бросили в топку котельной. Тут уж мы встали на защиту полицаев.)
И во мне тоже тосковало добро. Все годы, проведенные в тюрьмах и лагерях, я постоянно испытывал на себе насилие и произвол. Никогда не забуду этапный бокс горьковской тюрьмы. Грязные стены, заблеванный кровью угол, а на стене, по грязной шубе (шуба — специально сделанные на штукатурке неровности, чтобы нельзя было ничего писать) кровью кто-то вывел слова, въевшиеся в память на всю жизнь: «Будь проклят тот отныне и до века, тюрьмой кто хочет исправить человека». Меня решетка и колючая проволока «воспитывали» целых двенадцать лет…
…Набрал я воды и понес Юрке, он выпил пару глотков. За окном ветер еле шевелил деревья. Гроза проходила. Я помог Юре подняться с пола, и мы вышли в коридор. Он закурил. (Он считал, что от никотина ему легче.) Не успел Юра выкурить сигарету, как на пороге появился надзиратель: зэков было положено пересчитывать по нескольку раз за ночь. Особенно часто проверяли тех, у кого на деле была наклеена красная полоса: это означало — «склонен к побегу». Мне такую полосу поставили с самого начала срока, и ночью светили в лицо фонарем, щупали — не кукла ли, не ушел ли?..
— Ну-ка, по койкам, нечего здесь тусоваться, — прогундосил надзиратель, гремя сапогами.
— Слушай, старшой, — обратился я к нему, — вызови-ка врача, а потом проверяй хоть до утра.
…Юра, между тем, снова сел на пол. На твердом ему было немного легче, чем на кровати. Часто просыпаясь ночью, я видел на фоне окна его голову — значит, совсем плохо, раз на полу сидит. И вставал, чтобы хоть своим присутствием помогать ему переносить боль. Поднимались со мной и другие: Николай Иванов и Владлен Павленков, и Гера Гаврилов…
Мы видели, что Юра угасает, но помочь не могли, и от этой беспомощности все внутри немело. Да, мы не раз писали жалобы, голодали, требуя, чтобы Га-ланскову смягчили меру наказания или хотя бы взялись всерьез за его лечение — все было тщетно. Юру отправляли в больничку и, подержав пару недель на каких-то таблетках, привозили назад. Дорогу в тот госпиталь мы называли дорогой смерти: она шла по лесу, и «воронок» так кидало по ухабам, что не каждый морской волк выдержал бы такую болтанку. Понятно, от такого лечения Галанскову лучше не становилось — просто боли ненадолго утихали.
— Слушай, зови врача! Кончай свою проверку!
От шума многие проснулись. Не понимая, что происходит, ругались. В лагере я слыл «агрессивным». Не раз, защищая справедливость, очертя голову бросался в бой.
…Надзиратель струхнул и пошел на вахту. Тут же прибежал дежурный офицер.
— Что, опять за старое, бунтуешь все?
Иванов и Павленков оттащили меня в сторону, чтобы я не бросился на офицера. Врач в зону так и не вошел. Согнутого от болей Галанскова повели на вахту. Там эскулап определил, что у Юры обострение язвенной болезни.
На другой день мы объявили голодовку на день в знак протеста против содержания в лагере тяжело больного. Написали жалобы и заявления в разные инстанции. И все тщетно: остановить машину зла было выше наших сил.
«…Утром, после грозы, надзиратель нашел на тропинке в зоне лагеря мокрого, нахохлившегося совенка. Видно, сильным ветром выбросило птицу из гнезда. Надзиратель был из добрых — так и не отыскав гнезда, он принес совенка нам. Какая была радость! Мы, отрезанные от жизни, имеем птицу — лесную, живую и такую красивую! Я взял в ларьке картонную коробку из-под каких-то консервов и посадил в нее совенка, налил в баночку воды. Совенок испуганно оглядывал нас, вбирая голову в крылья. Все были озабочены одним: что станет с птенцом дальше, как вырастить его на нашем убогом лагерном пайке? Мяса мы и сами не видели, но у кого-то оказалась банка рыбных консервов. Я стал кормить совенка, раскрывая ему клюв пальцами. Потом напоил его водой и прикрыл коробку. Надо было, чтобы он хорошо обсох и поспал.