Пенелопа отодвигается от ее восклицания, а Автоноя бросает взгляд на закрытую дверь, будто боясь, что крик прокатился по спящему дому, разбудил женихов
– Да, – говорит наконец Пенелопа, – был. И его больше нет. Твоего дома больше нет. У тебя ничего нет. Тебя будут использовать мужчины, которые знают об этом. Вот и все, что ты есть теперь: кто-то, кого можно использовать. Ты это понимаешь?
Леанира не станет плакать. Потом – может быть, завтра, опустив руки в холодный бегущий ручей, или вечером, когда запах виноградной лозы оглушает чувства, как губы любовника, – тогда она разрыдается, убежит во тьму. Но не сейчас. Не сейчас.
– Ты приказала мне… Ты сказала…
– Я попросила тебя следить за Андремоном. Я видела, что ты ему нравишься. Привлекаешь его. Но ты выбрала его постель.
– Выбрала? Какой выбор? Какой выбор?!
Троя горит, и Леанира иногда задается вопросом, почему у нее не хватило смелости сгореть вместе с нею.
– Может, и никакого, – задумчиво отвечает Пенелопа голосом, похожим на пепел над пылью. – В таком мире мы живем. Мы не герои. Мы не выбираем быть великими, у нас нет власти над нашей собственной судьбою. Те крохи свободы, что у нас есть, – это выбор между двумя видами яда, возможность принять наименее плохое решение, зная, что все равно в конце концов будем, окровавленные, корчиться на полу. У тебя нет выбора. Твой выбор у тебя отняли. Я отняла. Я использую тебя с той же готовностью, что и любой мужчина. Я заставлю тебя склониться перед моей волей, я причиню тебе боль, если это будет сообразно с моей целью и поможет моей стране. И если бы мне предложили власть над всей Итакой в обмен на тебя, я пожертвовала бы тобой не раздумывая. В этом смысле между мною и Андремоном нет никакой разницы. Разница в том, что он не знает об этом. Он… считает себя героем. И он никогда не поймет. А ты?
Леанира не кивает. Ничего не говорит. Она не доставит гречанке такой радости.
– Андремон ждет за этими дверями, – голос Пенелопы мягок, как шелковистая паутина. – Он будет просить прощения, поклянется, что сказал так потому, что любит тебя. Он все еще имеет на тебя виды. И я – тоже.
Когда Пенелопе было шестнадцать, ее будущий муж повернулся к ней и сказал: «Ты выйдешь за меня?» – и это прозвучало так, словно у нее в самом деле был выбор. Он спросил это так, как будто незаконная дочь наяды и царя могла сказать «нет» тому единственному жениху, который решил, что она лучше, чем дочери Леды и Зевса, ее сёстры, вылупившиеся из лебединого яйца. Как будто у нее была какая-то власть. Это показалось ей не самым честным началом семейной жизни, но, по крайней мере, это было хорошо разыграно.
Леанира выпрямляет спину.
Смотрит Пенелопе в глаза.
Говорит:
– Можно мне идти, моя царица?
Пенелопа кивает.
Леанира поворачивается, с трудом открывает тяжелую дверь и выходит в темноту. Автоноя поднимает бровь, но Пенелопа качает головой.
– Пусть идет.
– Опасно. Она много чего знает, – негромко возражает Автоноя.
– Пусть идет, – повторяет Пенелопа. – Если мы хотим, чтобы она была нам полезна, она должна думать, что сама делает выбор. А если она не будет нам полезна, то все равно уже поздно. Не нужно было позволять их отношениям заходить так далеко. Мы сами виноваты.
Леанира бежит сквозь ночную тьму. Она бежит к ручью за дворцом, тоненькой струйке, текущей к морю. Она бежит к его прохладе и спокойной гладкой воде, хочет укрыться в тени могучих деревьев, нависающих над ним так, будто их листья хотят испить из него. Леанира думает, не броситься ли в море, не закричать ли на языке, которого здесь никто не понимает, не схватить ли кухонный нож, не воткнуть ли его в Пенелопу, в Автоною, в Эвриклею, в Андремона, в себя саму. Она бредет, пошатываясь, спотыкаясь, поднимается по прохладным земляным ступеням к ручью и чуть не вскрикивает, когда кто-то хватает ее: шипит, как кошка, царапает чужое лицо, еле видное в бледном, еще неверном свете луны, метит ногтями в глаза, в нос, в губы, в мягкое.
Тот, другой, рычит от боли, отшатывается, ругается, и она застывает, все еще оскалившись, а Андремон зажимает расцарапанную кожу и восклицает:
– Ах ты, дрянь!
Он ощупывает себя, но из оставленных ею царапин сочится прозрачная сукровица, а не кровь. И все же он снова бормочет:
– Дрянь ты этакая, – а потом превращает это слово в улыбку, почти в смех. – Попала по мне.
– Чего ты хочешь?
– Ты знаешь, чего я хочу. Извиниться. – Попросить прощения, вероятно. – То, что я там сказал… я пытался сделать все как надо, окончить все раз и навсегда. Ты слышала, что она сказала. Она ненавидит тебя.
– А ты? – резко отвечает она. – Ты не бросился защищать мою честь.