Сейчас вспоминаю — и то не хочется рассказывать про всю эту эпопею. Ужас сплошной, ужас от неумения, от кустарщины, самодеятельности хирургической. Все не так, все не приспособлено, неловко, не получается… а от моей удачи зависит, будет ли жить Делик. И все время страх: жив ли? Вдыхают дельфины через двадцать секунд, значит, каждый раз двадцать секунд я не ведаю, не последний ли вдох был. Отсчитал двадцать секунд, нет вдоха. Берусь за насос, велосипедный, не было другого. Втолкнул воздух, не повредил ли что, не знаю. Теперь трубку вталкиваю. И все зависит от меня, и ошибка непоправима, потому что вижу: необыкновенный у меня пациент. Не только любимчик, но и особенный дельфин: и золотоголовый, масти особенной, и выросты какие‑то под плавниками, розовые, мягкие, а по форме похожи на человеческие ступни без пальцев, как бы в тапочках. Не эти ли наросты хотел показать мне Делик, когда твердил: “Ног–ги–Юр–ра”?
Сколько секунд прошло? Опять не дышит? Не пора ли браться за насос? А легкие не порву? Боязно! Ужас, сплошной ужас! Лучше я сразу скажу: выжил он у меня. На третьи сутки плавал, трещал весело, приглашал поиграть. Но тогда уж мне не до игры было.
Трое суток я не ложился. Лег, не могу уснуть. Анатомия эта перед глазами, и тошнит, и голова мутная, мускулы болят в одной руке, в правой. Поставил термометр, больно под мышкой. Железки опухли. С чего бы? Прислушался, палец дергает. Нарывает, что ли? Этого еще не хватало. Кажется, не порезался, не чувствовал. Но в пасть Делику лез, мог и поцарапаться. 88 зубов у моего питомца, и он их не чистит, конечно. Царапины не видно, но бывает, что инфекция проходит и через заусеницы. Домерил. Тридцать восемь и четыре.
Я позвонил в город, вызвал “неотложку”. Снова улегся. Дергает! Тут уж сомнения не осталось: палец всему виной. Что‑то жгучее и тонкое, как проволочка, сверлило его изнутри. Сверлило и дергало, ловко зацепив за нерв. Уф–ф! Глаза вылезали из орбит. Сверлило, жгло, дергало, резало, кололо, пилило, давило, и палец все рос, раздувался, чтобы вместить весь этот ассортимент болей. Палец стал больше руки, больше ноги, больше меня, заполонил комнату. И Борис Борисович разлегся на нем, а Гелий бегал туда–сюда, другого места не нашел. И дельфины грызли его все трое; мертвый тоже вцепился мертвой хваткой. А когда пришел врач из “неотложной”, он тоже ухватился за палец, но несчастный палец, громадный, изгрызенный, безобразный, застрял в двери, словно громоздкий шкаф. “Эй, ухнем!” — кричали санитары, налегая. Кое‑как протащили, обдирая кожу наличником. Потом они привязали меня за палец к машине и поволокли по горной дороге. Я вопил, я бился головой об асфальт, умоляя меня отцепить от пальца. Врач сказал: “Придется расстаться с пальчиком”. — “Только поскорее, — ответил я. — Нам с ним не ужиться, нам тесно на одной планете”. — “Ну тогда считайте”, — сказал врач”. Один, два, три, четыре пальца…”
10
Проснулся я в больнице, бессильный, бескостный, какая‑то выжатая тряпка. Даже нельзя сказать “проснулся”, очень уж бодрое это слово. Я всплыл из полумрака на свет и долго щурил глаза. Белизна меня слепила: белое масло стен, белое пикейное одеяло и очень–очень много белого бинта на правой руке, этакая боксерская перчатка из ваты и марли.
Я спросил, что у меня с рукой.
— Ничего не поделаешь, коллега, — сказал доктор. — С гангреной шутки плохи. Хирургия — вещь небезопасная, сами знаете. У вас был сепсис — заражение трупным ядом по–старинному. Спасибо, кисть удалось спасти, вам повезло. Но две фаланги пришлось удалить. Да вы и сами понимали необходимость, вчера криком кричали: “Доктор, избавьте меня от пальца, нам с ним не ужиться”. И вот видите, все хорошо, температура спала. Даже и держать вас не будем долго, выпишем через день–два.
И он продолжал обход, этакий ходячий пульверизатор бодрости, направил струю оптимизма на следующую койку.
К моему удивлению, рука не очень болела. Противно ныла, как бы скулила, робко оплакивая невозвратимую потерю. И сам я уныло и вяло думал о том, что вся наша жизнь состоит из потерь. Мы теряем молочные зубы, а потом и взрослые, теряем навсегда, один за другим. Вырвали зуб, ходи всю жизнь щербатый или сталью сверкай, хочешь не хочешь. Теряем безвозвратно счастливое детство и теряем веселую юность, молодость теряем, год за годом. Никогда мне не будет двадцать один, и никогда не будет двадцать два… Теперь вот без пальца остался, тоже на всю жизнь. И такой нужный палец был, самый нужный, указательный, на правой руке. Теперь и показывать нельзя, и писать надо переучиваться, вилку–ложку держать иначе, на гитаре уже не сыграешь, со спортивным плаванием кончено, гребки неравномерные, правая загребает хуже. Руку как следует не пожмешь. И всем знакомым объяснять придется, куда девался палец. Вздыхать будут сочувственно, жалость выражать. А я не люблю, когда меня жалеют, предпочитаю, чтобы завидовали. Эх, не повезло! Ну что бы стоило…