– Наверное, он им нравится. У меня был кот, так он здоровел, только если его кормила я. Может, и тут то же самое. – Лютикова мать вылила в миску остатки супа. – Вот, – сказала она дочери. – Отнеси Уэстли поесть. Он у задней двери ждет.
Лютик взяла миску, открыла дверь.
– Возьми, – сказала она.
Уэстли кивнул, взял миску, зашагал было к пню, на котором ел.
– Я тебя не отпускала, Мальчонка, – сказала Лютик; он остановился, обернулся. – Мне не нравится, как ты смотришь за Конем. Точнее, как ты за ним
– Как пожелаешь.
Она хлопнула дверью. Пускай в темноте ужинает.
– По-моему, Конь прекрасно выглядит, – заметил отец.
Лютик смолчала.
– Ты же сама вчера говорила, – напомнила ей мать.
– Я, наверное, переутомилась, – выдавила Лютик. – Переволновалась.
– Тогда иди отдыхай, – посоветовала мать. – Как переутомишься, ужасные вещи случаются. В тот вечер, когда твой отец сделал мне предложение, я как раз переутомилась.
34:22, разрыв увеличивается.
Лютик ушла в спальню. Легла. Закрыла глаза.
Графиня смотрела на Уэстли.
Лютик вскочила. Разделась. Слегка умылась. Натянула ночную рубашку. Залезла под одеяло, пригрелась, закрыла глаза.
Графиня по-прежнему смотрела на Уэстли!
Лютик откинула одеяло, открыла дверь. Сходила к умывальнику у печи, налила воды. Выпила. Налила еще, прижала ко лбу холодную кружку, покатала. Все равно лихорадило.
Это почему ее вдруг лихорадит? Она здорова. Семнадцать лет – и даже ни одного дупла в зубе. Она решительно выплеснула воду в раковину, прошагала в спальню, плотно закрыла дверь, снова легла. Закрыла глаза.
А графиня все пялилась на Уэстли!
Лютик села на постели. Наверное, все дело в зубах. У Мальчонки хорошие зубы – что есть, то есть. Белые, ровные, на загорелом лице смотрятся замечательно.
Может, еще что-нибудь? Лютик сосредоточилась. Когда Мальчонка развозил молоко, деревенские девушки ходили за ним по пятам, но они идиотки, за кем угодно увяжутся. А он на них даже не глядел – ну ясное дело, стоит ему раскрыть рот, как они поймут, что у него за душой и нет ничегошеньки, только красивые зубы. Он все-таки ужасный дурак.
Очень странно: графиня такая красивая, такая изящная, такая гибкая и элегантная женщина, столь совершенное создание, одетое столь роскошно, – и так увлеклась зубами. Лютик дернула плечом. Люди ужас какие сложные. Но она во всем разобралась, все вычислила, нашла разгадку. Она закрыла глаза, пристроилась в тепле и уюте и…
– Ой, мамочки, – сказала Лютик. – Ой-ёй-ёй.
Теперь уже
Лютик выскочила из постели и забегала по спальне. Да как он мог? Ладно бы он просто взглянул на нее, но он ведь не взглянул на нее,
– Она же старуха, – пробормотала Лютик уже в некотором смятении.
Графиня разменяла четвертый десяток – это без вопросов. И ее платье смотрелось в коровнике как на корове седло – это тоже без вопросов.
Лютик рухнула на постель и обняла подушку. Платье смотрелось как на корове седло даже и до коровника. Графиня была как курица расфуфыренная, едва вышла из кареты, – этот огромный накрашенный рот, и накрашенные свинячьи глазки, и напудренная кожа, и… и… и…
Лютик билась и металась, порыдала, повертелась, побегала, еще порыдала, и три великих приступа ревности случилось на свете с тех пор, как Давид Галилейский не смог вынести, что кактус соседа его Саула затмевает его собственный кактус. (Изначально ревность и зависть касались только растений – чужих кактусов или там гинкго, а потом и травы, когда появилась трава, отчего по сей день мы говорим, что человек от зависти и ревности зеленеет.) Лютиков приступ вплотную приблизился к тройке величайших приступов всех времен.