У входа на территорию монастыря мы приостанавливаемся и невольно осеняем себя крестным знамением, ибо с колонн следят за нами суровые лики Антония и Феодосия Печерских. Но вместо робости я в который раз проникаюсь благостью места и ощущаю необыкновенное облегчение в душе, как если бы оставил груз грехов за воротами монашеской обители. Что до Капустиной, то она и вовсе притихла, идет рядом со мной смиренно, каким-то бабским, семенящим шажком. Неужели верует или, как всякий чуткий и чувствительный человек, тоже прониклась и благоговеет?..
Мы огибаем храм, поднимаемся по каменным ступенькам к входу — но, увы, двери на запоре. Что так? Время выбрали неурочное, или монахи после утренней молитвы разбрелись по кельям, или еще что-то случилось? Я в недоумении развожу руками и повинно склоняю перед Капустиной голову: уж никак не ожидал подобного поворота!
— Храм заперт, — внезапно доносится до нас неприятный, скрипучий голос. — Я еще от ворот вам кричал…
Небритый, тощий, нечесаный, в грубых ботинках и мятом, видавшем виды пальто, в вязаной шапочке, надвинутой до бровей, на нас снизу вверх смотрит человечек неопределенного возраста. Смотрит-то он смотрит, но все ли видит, ибо глаза у него соскальзывающие, неверные — бегающие глаза? — первое, что примечаю я в человечке. В руках у него метла и жестяной совок, и это обстоятельство, а также отсутствие монашеского одеяния наводит на мысль, что перед нами монастырский сторож или послушник.
— И когда отопрут? — спрашиваю я, спускаясь со ступенек и подходя к человечку.
Вблизи он и впрямь оказывается невысок, макушкой вровень с моим подбородком, да еще горбится и втягивает голову в плечи. Приглядевшись, я понимаю, что он молод, лет двадцати пяти — тридцати от роду, не более того. Но в космах, выбившихся из-под шапочки, а также на щеках и подбородке у него пробивается нездоровая седина.
— А кто их знает, этих монахов! — нелюбезно ответствует сторож и отходит, отодвигается от меня на несколько шагов — якобы вымести из-под монастырской стены несуществующую соринку. — У них один указчик. Когда настоятель распорядится, тогда и отопрут.
— У вас, значит, ключей нет?
— У меня? У меня метла да совок.
— Жаль. Я почему-то подумал, что вы послушник.
— Как же! И я хочу так думать, да вот не берут. Сильно злой, говорят. Смирения во мне нет. А главное, прощать не умею. А скажи мне, почему это я должен прощать? Меня по зубам, а я — прощать? Я, может, не за тем пришел, я чтобы укрыться пришел. Не к ним, а к Богу. Не допускают! Право у них такое — допускать, кого хотят. Ничего, еще им аукнется!..
Сторож гремит совком, шваркает о землю метлой, затем, втянув голову в плечи, на нетвердых, подламывающихся ногах идет от нас восвояси.
— Помнишь, у Вознесенского: «Будто послушник хочет к господу, ну а доступ лишь к настоятелю»? — шепчу я приумолкшей Капустиной, едва мы выходим за ворота. — И этот якобы сторож не желает через посредников…
— Я бы не хотела, чтобы
— Но этот человек не просто так здесь. Ты никогда не задумывалась, почему некоторые внешне благополучные внезапно все бросают и запирают себя от жизни — бродяжничают, прибиваются к монастырям, проводят годы в психиатрических лечебницах? Чего ищут? Успокоения? Прощения? Благодати?
— Может, не хотят больше обманываться? — Капустина раздумчиво морщит брови и белыми острыми зубками прикусывает указательный палец на сгибе. — Наверное, это те, кто пришел в мир с открытым сердцем, а надо бы с оглядкой, надо бы — таясь от разных и прочих…
А ведь девочка права! — думаю я, поглядывая в зеркало заднего вида на оставленный за спиной монастырь. Жизнь — не детская комната, наполненная игрушками, она жестока и не жалует людей, по своей природе доверчивых, чистых, открытых. А коли так, надобно научиться перевоплощаться хотя бы изредка в негодяя или раз и навсегда нацепить личину юродивого…
— Надобно научиться… Но как? — бормочу я, и Капустина мгновенно рефлектирует на мое бормотание: вскидывает брови, трепещет ресницами и вопрошающе поглядывает — о чем это я?
Ну уж нет, свет мой Светлана, на этот раз обойдемся без разъяснений! Иначе придется возвратиться к одной навязчивой мысли, которую я тщетно гоню от себя в эти минуты: по какой такой причине мы не были допущены в храм Божий? Почему двери оказались на запоре? Случайно или вдвоем нам не место в храме? И наконец, зачем взамен святых образов нам послан этот странный, обозленный юродивый с метлой и совком? О чем он должен был нам поведать?