Его ответ меня удивил, поскольку я предполагал что-то типа «Любовь — это полное самоотречение» или «Любовь — это когда нет никаких вопросов».
— Настоящая любовь, — произнёс старик, устремив на меня сияющий взор, — делает человека счастливым, потому что это самый бесценный дар, какой только можно получить от Бога. Если ты страдаешь, ревнуешь, маешься от тоски, то это уже не любовь, а похоть и дьявольское искушение. Ты — глубоко несчастный человек, поскольку никого не любишь, даже собственных детей, даже собственных родителей… Да что там говорить, ты даже самого себя не любишь.
Он замолчал, а у меня всё похолодело внутри: неужели я такой урод, как расписал батюшка? Он читал меня как книгу, небрежно перелистывая страницы моей жизни. Он действительно видел меня насквозь. Такому человеку невозможно врать, и разговор с ним был для меня первым шагом к тому, чтобы перестать обманывать хотя бы самого себя.
Он смотрел мне прямо в глаза и вытягивал из меня правду, которую я уже давно в себе похоронил, — как говорится, забил в крышку гроба шестьдесят шесть гвоздей. Он казался мне очень резким, отчётливым, на фоне серых гранитных камней и пожелтевшей травы. В тот момент всё, что нас окружало, было не в фокусе, — я не помню детали и обстановку, я не помню, какой был пейзаж и какое было небо в тот вечер, но я никогда не забуду его выразительные глаза, чёткий изгиб бровей, размётанные по ветру седые волосы, его грубые мозолистые руки, сложенные на коленях; обтёрханные рукава подрясника и разбитые кирзовые сапоги.
— Ты помнишь, как тебя в детстве оскопили? Как кровью написали на спине крест? Как напугали на всю оставшуюся жизнь? Ты же боишься жить… И любить тоже боишься.
— Не хочу об этом вспоминать, но и забыть не могу, — ответил я.
— Ты мне расскажи, а я на себя приму этот груз. Скинь с души камень.
— Там их слишком много, батюшка.
— А ты не бойся — я выдюжу. Начни с того момента, когда тебе открылся иной мир. Сколько тебе было лет?
Я задумался на секунду — перед глазами побежали страшные картинки того дня, в августе 1975 года.
— Это был удивительный воскресный день…
Тагильский пруд сверкал мириадами солнечных улыбок. Небо было нежно-голубым, совершенно безоблачным. Я и мои родители отправились купаться и загорать на Палёную гору, любимое место отдыха многих тагильчан. Паром был забит пассажирами под завязку. Мы стояли на баке, и, свесив голову через поручень, я наблюдал за тем, как клёпаная морда этой старой посудины разгоняет зелёную волну.
Я помню, как дымила чёрная труба, заволакивая рваными клочьями маленькое раскалённое солнце, и грязные чайки кружили над поверхностью пруда, выхватывая из воды серебристых рыб. Я помню мамины голубые босоножки и коричневые папины сандалеты. Я помню, как его голова упиралась в небо и голос её звенел на высокой ноте. Мне было тогда восемь лет, и был я бесконечно счастлив. Я помню, словно это было вчера, как приближался берег, как надвигалась пристань, как матросик швырнул канат и кто-то поймал его на понтонах.
Это был удивительный воскресный день. Мы много купались, кушали бутерброды с докторской колбасой, играли в шахматы, баловались, смеялись, и мамины глаза сияли от радости. И вот мы вновь поднимаемся на паром. Примерно восемь часов вечера. Короткая труба над капитанским мостиком всё так же чадит чёрным дымком, но капитан казался слишком усталым, вымотанным, и лицо его лоснилось от пота.
— А паромщик-то пьяный, — сказал папа, пристально вглядываясь в его лицо.
— Наверно, просто устал, — предположила мама. — Жарища невыносимая, а
— Да ты посмотри на его рожу! — вспылил отец. — Расплылся как блин на сковородке!
Паром отошел от пристани и начал делать разворот; в этот момент какая-то смутная тревога сжала моё сердце.
Когда мы вышли из-за мыса в акваторию центральной части города, то все увидели жуткое зрелище: со стороны Гальянки на нас надвигалась непроглядная тьма, постепенно заволакивая небо над прудом; в лиловых прожилках тёмно-свинцовых облаков мерцали вспышки молний, и шлейфом висели косые дожди.
Какая-то особенная чернота обреталась над куполами старого разрушенного храма на противоположном берегу. Это был храм Александра Невского — постройка восемнадцатого века. Рванные купола без позолоты и крестов. Тёмные глазницы пустых окон. Выщербленные стены. Обвалившаяся ограда. Вид у него был довольно зловещий. Храм стоял на возвышенности, и его было видно со всех сторон. Большевики сделали из него склад, а потом — отхожее место. Это был позор нашего города. Будучи ребёнком, даже я понимал это.
И вот грянула буря. На нас обрушилась такая запредельная мощь ветра и воды, какую я отродясь не видел. Отец держал меня за руку, второй я накрепко вцепился в ограждение борта. Перед глазами стояла сплошная стена воды. Берега исчезли, как будто их и не было. Паром вздымался на волнах, и его кидало во все стороны как скорлупку. Это был настоящий шторм.