Андрей Григорьевич Калугин, или просто Григорич, как его называли многие, поначалу мне не понравился, и это первое впечатление было ошибочным. «Что за странный тип?» — подумал я с некоторым пренебрежением, когда он доставлял моё обмякшее тело из Туапсе в Ольгинку, где на склоне буйно-зелёного хребта примостился шикарный отель, словно сказочный городок с красными крышами и белыми фасадами. Через некоторое время я подумал, что с его точки зрения кажусь ещё более странным, и решил повнимательнее присмотреться к этому маргиналу, который оказался начальником службы безопасности отеля. Подружила нас водка и только водка, потому что во всем остальном мы были совершенно разные, как консерваторы и либералы, как лирики и физики, как христиане и мусульмане, хотя в некоторой степени нас объединяла видовая аутентичность: мы оба принадлежали к вымирающим мамонтам — среди пронырливых хомячков.
Итак — мы подружились. Никогда не забуду, как первый раз мы пили водку из обычного графина в его кабинете, и после этого я с большим трудом доплёлся до своего номера, бесконечно запинаясь о ковры и цепляясь за стены коридора, — меня штормило так, словно отель был пассажирским лайнером, плывущим где-то в районе мыса Горн. В это же самое время Калугин как ни в чём не бывало сел за руль и поехал в Краснодар по делам службы. Сколько бы он не выпивал, он всегда оставался бодрым и подтянутым. Взгляд его был ясным, орлиным, пронизывающим насквозь. Речь была чёткой, вменяемой, не отягощённой излишествами, — казалось, он применяет только существительные и глаголы, а всё остальное считает пижонством.
Окна были распахнуты. Штормило. С моря доносился шум прибоя, истеричные крики голодных чаек.
— Не протянешь ты здесь долго, — заявил Григорич, разливая водку по гранёным стаканам. — Тоска здесь. Особенно зимой. Осатанеть можно. Все начинают пить, как в бункере у Гитлера… в мае сорок пятого.
— А ты сколько здесь уже отбываешь? — спросил я.
— Второй год.
— Ты же смог…
— Да я бы где угодно смог… Даже в яме у талибов, — ответил Григорич, глядя на меня в упор. — Мне — везде благодать! И чем для тебе хуже, тем для меня лучше.
— Это как?
— Потом поймешь. Давай махнём.
— А ты сопьёшься здесь, — продолжал он, после того как опрокинул полстакана. — В тебе какая-то слабина есть, как будто тебя
— Удивляюсь я таким людям, как ты, Григорич…
— Это почему?
— Да потому что вы думаете, будто ваше дерьмо пахнет фиалками! — резко ответил я, пытаясь поймать его в фокус, но он постоянно расплывался, словно под водой. — Откуда ты знаешь, кто я такой? Какую жизнь прожил? Что повидал? На что способен? Мы ведь с тобой в первый раз бухаем и даже щепотки соли ещё не съели, а ты уже лезешь со своими прорицаниями. Так что давай ещё по одной!
Его маленькие серые глазки смеялись надо мной из-под кустистых бровей. Тонкие бескровные губы расплылись в ироничной улыбке. Он откинулся в кожаном кресле, приподняв кверху угловатые плечи, и смотрел на меня, как смотрят добрые жёны на своих подгулявших мужичков.
— А если честно, — продолжил я заплетающимся языком, — я здесь ради моря…
По его морщинистому, сухому лицу пробежала тень удивления, и он медленно произнёс:
— А я думал… что ты здесь ради любимой женщины…
— Послушай, братишка, — отчаянно рисовался я, расправляя пальцы веером и раздувая сопли пузырём, — я ничего не делаю ради женщин! Понимаешь? В моих поступках есть только железный смысл…
В этот момент дверь открылась, и в кабинет заглянула Мансурова — я тут же смутился, как будто она могла всё это слышать…
— А чё вы тут делаете? — подозрительно спросила она, глядя на мою пьяную рожу.
— Плюшками балуемся, — выдохнул я, глупо улыбаясь, словно грудничок.
— Елена Сергеевна, Вы что-то хотели или, может быть, чайку? — ласково произнёс Калугин; она помолчала, обвела нас странным взглядом (как мне показалось) и нерешительно ответила:
— Н-н-нет, спасибо, Андрей Григорьевич… Я-я-я позже зайду… Мне не к спеху.
Она прикрыла дверь, но я не услышал удаляющихся шагов, поэтому мне начало казаться, что она осталась за дверью… Лена никогда не страдала чрезмерным любопытством и никогда не лезла в чужие дела: она всегда была очень здравым человеком, далёким от мелких и пагубных страстишек, в отличие от меня. Первое время, когда мы начинали жить, я испытал подлинный катарсис от пребывания рядом с ней и осознания её чистоты. Я не мог ею надышаться после выхода из тюрьмы, где всё провоняло мертвечиной и парашей. Она была очень правильной, совершенно адекватной, крайне порядочной и абсолютно надёжной. В какой-то момент я перестал её ревновать к подружкам, к собственному сыну и даже к другим мужчинам — она стала для меня неизменным числом, которое делится только на себя и на единицу. Очень скоро я утратил к ней интерес, а так же утратил главный стимул, заставляющий мужчину бороться за женщину, — это страх её потерять.
— Так вот… море, — задумчиво произнёс я и вновь посмотрел на дверь; я был совершенно уверен, что она стоит там, прильнув ухом к косяку.