Я могу понять, почему Дороти спит. Местность плоская. Можно проехать пять миль, прежде чем перевалишь через маленький холмик, который, казалось, находился в полумиле от тебя, — я делаю такие подсчеты, чтобы отвлечься, и одновременно слушаю разглагольствования Ханта. А Хант в эти дни говорит только о Фиделе Кастро. Отдел Западного полушария получает анализы, указывающие на то, что Кастро может сбросить Батисту, и Хант возмущается тем, что Госдепартамент это не беспокоит. У Кастро есть приспешник по имени Гевара, Че Гевара, которому мы дали спокойно выехать из Гватемалы вместе с Арбенсом. Этот парень еще больший левак, чем О’Дул.
Я считаю мили, оставшиеся до горизонта. К середине дня мы подъезжаем к воротам estancia, двум мрачным каменным колоннам в двадцать футов высотой, стоящим на расстоянии двадцати футов друг от друга, а за ними ухабистая грунтовая дорога, по которой мы долго и медленно добираемся до асиенды. И начинается загул на тридцать шесть часов. Дон Хайме, самый богатый землевладелец в провинции Пайзанду, могучий, крепкий мужчина с усами как бараньи рога, приветливый и гостеприимный; его жена, дама холодно-любезная, вскоре увлекает меня к молодым уругвайкам, среди которых я чувствую себя как артиллерийский офицер на чаепитии. На роман с этими хорошо опекаемыми сеньоритами ушло бы три года по воскресеньям! Даже на жен пришлось бы потратить целый год! Тем не менее я усердно флиртую с женской половиной местных владельцев ранчо, местных идальго, местных производителей зерна и продовольствия, а также местных владельцев фабрик, и постепенно все мы (я имею в виду мужчин) напиваемся. Я удивлен низким уровнем гостей — их манеры явно отстают от размеров капитала, хотя вокруг домов разбиты сады и приятные рощи с дорожками, а также виноградники, поэтому нетрудно напиться. А тут, в пампасах, люди основательно предаются возлияниям — вино и уругвайский коньяк, ром и, как показатель класса, виски. Дом у дона Хайме Сааведра Карбахаля низкий и вытянутый, стулья обиты воловьей кожей, а вместо оружия по стенам висят воловьи рога. Ну и, конечно, темная викторианская мебель, длинные английские охотничьи столы, неуютные мягкие диваны, горки из красного дерева и жуткие второсортные семейные портреты. Ковры старые, восточные, с лежащими на них шкурами бразильских ягуаров; над каминами висят старинные ружья; окна маленькие, с частым переплетом, потолки низкие. И тем не менее дом производит внушительное впечатление. Он стоит в десяти милях от ворот — по дороге проезжаешь мимо тысяч голов скота, пасущихся на бесконечных лугах, мимо домиков для гостей, садов, сараев и амбаров.
Мужская компания большую часть субботнего вечера проводит за разговорами о лошадях, а в воскресенье утром все мы отправляемся играть в поло на удивительно хорошо подстриженном поле. Все, что я могу, — это выйти из игры живым. Игра идет неравная — всего один или два настоящих игрока да несколько отличных наездников, в числе которых, должен сказать, и Хант; остальные — суррогат вроде меня, которых вводят в игру и сменяют быстрее, чем пони. Ховард, если помните, дал мне несколько элементарных уроков на поле в Карраско, но в условиях настоящей игры я не тяну. Я могу добраться до мяча, если он впереди меня, но не могу подцепить его сзади. Хант улучает минуту и шепчет мне: «Не пытайся ударять по мячу, если он от тебя слева. Скачи стремя в стремя с другим игроком и выжимай его из игры».
Я следую его совету и обнаруживаю, что хотя у меня не всегда удачно выходит, зато я начинаю получать удовольствие от игры. Я больше года физически так не надрывался, и мне это нравится. Чувствую, как во мне закипает боевая кровь отца (возможно, в этом и состоит для меня счастье). Как только меня оттесняют от мяча, я скачу по всему полю, пытаясь найти оттеснившего. Настоящее крещение схваткой, когда лошадь против лошади, человек против человека; все кончается тем, что я вылетаю из седла, грохаюсь на землю и, задыхаясь, лежу на спине, а надо мной проносятся, грохоча копытами, боевые кони. Господи, даже в том состоянии, в каком я находился, никогда не забуду глаза лошади, которая чуть не растоптала меня. У нее тоже была раздвоенная душа — наполовину в панике от того, что она может себя покалечить, наполовину в ярости, с какой ей хотелось промчаться по моему низвергнутому торсу.
Ну, следующие два тайма мне пришлось пропустить, но, когда я вернулся в игру (что потребовало большого напряжения воли), все зрители — жены, и дочери, и старые идальго, а также игроки и замена, — все зааплодировали, а Хант подошел ко мне и обнял за плечи. И я вдруг так себе понравился, полюбил риск, открыл боль. У меня все болит, и я чувствую себя праведником, но это был явно лучший момент дня.