– Ну надо же! – веселились (и наседали) мы. – Вот бы куда попасть! А правда, говорят, что в Москве дома даже в три этажа есть?
– Какое в три – в десять! И больше!
– Да вы что!!! Быть не может. Врете вы всё…
Конечно, это было безжалостно. Но ведь и нас не шибко жалели… Занятие было сорвано. Впрочем, майор оказался стойким пациентом. На следующее занятие он явился злой, как черт (очевидно, ему объяснили, с кем он имеет дело).
– Ладно, – сказал, – посмотрим, кто последним посмеется…
Любая ситуация годилась, чтобы быть доигранной до завершенности анекдота и в таком виде стать достоянием нашей гротескной мифологии. Это напоминало непрерывный карнавал, где у каждого – у каждого! – была своя роль или по крайней мере реплика, свое право на импровизацию, которой от него с интересом ждали и встречали с неизменным одобрением. Каждый вносил что-то свое, каждый (даже самый тупой) был услышан.
Инстинктивно мы искали опору в нашем веселом и бесстрашном товариществе; оно давало силу каждому из нас, оно помогало нам выстоять. И помогло.
Вспоминаю, как зимним вечером, проведя целый день на морозе, мы вернулись со стрельбища. Как буря, ворвалось продрогшее воинство в казарму, сбросило бушлаты, оружие – в пирамиду (завтра вычистим!) и сразу – к приемнику, ловить запретные короткие волны. Поймали нечто разухабистое, врубили на полную мощность, и казарма словно очумела: началась пляска, всеобщая, сумасшедшая, ни с чем не сравнимая. Рок-н-ролл, буги-вуги, твист, чарльстон, степ, – кто во что горазд! Крутились, извивались, ходили колесом и подбрасывали друг друга едва не до потолка. Те, кто не участвовал в стрельбах (отдыхали после наряда), были сорваны с коек налетевшей лавиной и, босые, в одном белье, присоединились к этой вакханалии. Разогревшись, несколько поуспокоились, но остановиться уже не могли. Толька Майоров с надрывом декламировал: «Господа, я предлагаю тост за матерей, которые бросают детей своих!.. А знают ли они, как иногда этот несчастный, напрасно обруганный и оскорбленный, обливает слезами маменькин подарок?..» Генка Касапов смешно и очень похоже передразнивал майора Вольшанского: «Не можешь – научим, не хочешь – заставим! Москвичи, понимаешь!.. Или вы не бреетесь, или вы не умываетесь? Каленым железом будем выжигать в армии пьянство…» Пашинский воспроизвел – наполовину по-немецки – речь бесноватого фюрера, кончавшуюся лающим воплем: «Осталось немного! Дейчланд юбер аллес! Вперед, мои храбрые солдаты! Готт мит унс!..» Показывали фокусы, демонстрировали немыслимые акробатические стойки, соревнуясь в ловкости, как спартанские атлеты, и боролись между койками, как гладиаторы. Зрители аплодировали и хохотали, развалившись, как римляне, на своих ложах. В дальнем темном углу казармы, где обособилась и притихла небольшая компания, позвякивали кружки и подозрительно попахивало дешевым одеколоном…
Потом вся орава повалила на спевку в туалет и набилась туда, взгромоздясь на умывальники, подоконник, длинную скамью для чистки обуви. Для затравки спели «Партия – наш рулевой». От слаженного воодушевления дрожали стены.
И еще раз, с ерническим громоподобным напором:
Сталинский монументализм сменился злободневными куплетами:
Затем последовало:
И так скатывались – в идейном отношении – все ниже и ниже. Через «Зиганшин-буги! Зиганшин-рок!», «Раз в московском кабаке сидели», «Как в витрине магазина лампочка погасла», «Приглашен был к тетушке…» докатились до «Клюквы», скабрезного макабра, в котором меланхолический блюзовый распев чередовался с быстрым плясовым ритмом: