Последние записки, последний абзац перед смертью: «В ежедневной борьбе, заполняющей жизнь, я терпеливо жду, когда наступит великая перемена, о которой вздыхал Иов: „Cunctis diebus nunc milito, expecto donec veniat immutatio mea“»[152] (Иов 14, 14). И в последнем предложении своего дневника он пишет, что человек может взбираться по лестнице, подниматься в иерархии все выше именно тогда, когда его воспитание будет окончено, «когда смерть будет полностью поглощена жизнью».

Если Мен де Биран то и дело сомневается, должен ли выполнять свою работу, потому что знает, что делает ее довольно плохо, то в ценности и значении своих заметок, дошедших до читателя через сто лет после его смерти, да и то не полностью, он не сомневается никогда.

«Кто знает, на что способна сосредоточенная мысль, нет ли внутреннего Нового Света, который сможет однажды открыть новый Колумб метафизики».

Разве некоторые страницы дневника Бирана – не тропы, ведущие как раз к этому внутреннему Новому Свету?

Судя только по моим ощущениям, – пишет философ, – и оценивая лишь психологические факты, я думаю, что во мне есть высший смысл, как бы обличье моей души, которое порой обращается (причем чаще в определенные периоды и определенные времена года) к порядку вещей и высших идей поверх всего, что касается повседневной жизни, всего, чем занят мир и что только занимает людей. Тогда у меня создается внутреннее впечатление, предчувствие («suggestion») некоторых истин, относящихся к невидимому порядку, к форме лучшего и совершенно иного бытия, нежели наше[153].

Но тут же он отмечает, что это лишь проблески, не оставляющие следа в жизни, и что он сам, вознесшись таким образом, тут же возвращается назад. И снова думает: «…откуда берутся эти суггестии престранных истин, выражение которых уже в следующую минуту кажется моему уму мертвой буквой».

Эти моменты осознанности озаряют Мен де Бирана словно молния.

«Какая-то пелена, покрывающая мой интеллект, вдруг спадает, чтобы тут же опуститься вновь», – жалуется философ.

Что дает читателю этот дневник человека слабой воли, течение жизни которого как будто всегда зависело от внешних событий и никогда от него самого?

Чему обязано это ощутимое в обоих томах неустанное внутреннее развитие философа? Только сознанию.

Здесь я должен сослаться на Симону Вейль, на ее гениальные заметки, собранные и изданные посмертно[154]. В цепи заметок-исповедей, заметок-мыслей это последнее по времени звено.

Вот что пишет Тибон в предисловии к ее книге:

Воля хороша для служебных задач, она обеспечивает правильное функционирование врожденных добродетелей, которые для работы Благодати – то же, что труд пахаря перед посевом… Как Платон, как Мальбранш, Симона Вейль придает в этой сфере бесконечно большее значение вниманию, нежели воле.

И вот поразительные строки Симоны Вейль: «Нужно быть равнодушным к добру и злу, но поистине равнодушным, что значит направлять и на одно, и на второе одинаковый свет внимания. Тогда добро автоматически побеждает». Вся жизнь Симоны Вейль – это стремление к созданию «высшего автоматизма добра» путем неустанного углубления сознания, все более очищенного от удобных иллюзий, неосознанной лжи.

Воля властна лишь над парой мускульных движений… разумна только внутренняя мольба, потому что благодаря ей мы избегаем необходимости напрягать мускулы. Что может быть глупее, чем напряжение мускулов и стискивание зубов в ответ на добродетель, поэзию или необходимость решения проблем… Гордыня дает такой зажим.

Не воля, а внимание может дать нам толчок на пути развития.

«Внимание в высшей ипостаси, – пишет Симона Вейль, – это молитва».

«Если мы обращаем ум к добру, невозможно, чтобы постепенно и вся душа к нему не устремилась».

Перейти на страницу:

Похожие книги