Страсть, в которой Мориак видит только смерть души и[которую] сравнивает с разрушающим наш организм раком, расцветает в Розанове неиссякающим источником силы и религиозного восторга перед жизнью и человеком. Мориак допускает возможность коротких отпусков счастья в любви, но превращение этих кратких минут в постоянный союз, по его мнению, неуклонно ведет к распаду. Распаду чувства: «…это мучение супружеских пар, которое с таким пристрастием изучают романисты нашего века». Вечного присутствия не терпит ни одна любовь, уверяет Мориак. А Розанов отмечает: «Никогда, никогда между нами не было гнева или неуважения. Никогда!!! И ни на один полный день. Ни разу за 20 лет день наш не закатился в „разделении“…» («Уединенное»).
Может быть, залогом не оставляющей Розанова нежной любви к человеку, постоянной заботы о нем и есть эта его любовь? Или, скорее, его религиозный и в то же время телесный подход к жизни дал ему возможность счастья, которая у Мориака была уничтожена в зародыше его религиозностью с оттенком янсенизма? «Самый смысл мой осмыслился через „друга“. Все вочеловечилось. Я получил речь, полет, силу. Все наполнилось „земным“ и вместе каким небесным» («Опавшие листья», т. 1).
Если свое отношение к Богу Розанов описывает как свою радость и свою печаль, то основа его отношения к миру и людям – «нежность и печаль». «Мне иногда кажется, что я вечно бы с людьми „воровал у Бога“… не то золотые яблоки, не то счастье, вот это убавление грусти, вот это убавление боли, вот эту ужасную смертность и „окончательность людей“, что все „кончается“ и все не „вечно“» (Там же), и дальше писал, что это его «ворованье у Бога» всегда казалось ему не восстанием против Бога, а чем-то находящимся под тайным покровительством Божиим, точно Бог и сам хотел бы, чтобы «мир был разворован», да только строг закон (Рок, Ανάγκη). «Вот эта борьба с Роком стояла постоянно в душе: и, собственно, о чем я плакал и болел – это что есть Рок и Ανάγκη» (Там же).
Забота о счастье человека, об облегчении страданий – лейтмотив всего его творчества. Как чутко Розанов наблюдает, до какой психологической проницательности доходит, показывая сотни историй, заметок о людях, жизненных сценок, в которых через один подсмотренный жест раскрывается весь человек в свете нежного, скорбного розановского сочувствия. Будь то разговор в трамвае во время революции со старым евреем, которого грубо толкает солдат, или трогательные письма от неизвестных читателей, или описание скромной учительницы, покупающей на с трудом скопленные за весь год деньги плащ на белой шелковой подкладке для своей умственно больной матери, исполняя странную мечту старушки. Все книги Розанова хранят тепло человеческого дыхания, в них бьются сердца бесчисленного количества людей. «Мы не по думанью любим, – пишет Розанов, – а по любви думаем. Даже и в мысли – сердце первое» (Там же).
IV. «Гуляй, душенька»
Уже в восемнадцать лет Мориак примыкает к движению «Le Sillon»[278] Марка Санье, ростку христианской демократии во Франции, а теперь, в старости, подчеркивает, что именно тогда навсегда определился со своей общественной позицией и до сих пор остался ей верен. Здесь сложно даже отдаленно связывать с Мориаком мысль Розанова.
Несмотря на «нежность», которой Розанов одаривает человека, в общественной жизни поступки писателя были совершенно безответственными, социально вредными. Мережковский, говоря о нем, правильно замечает, что каждого нужно судить в его стихии. Он сравнивает Розанова с медузой, прекрасной в глубине моря, но бесформенной и склизкой на берегу.
Розанов жил в то время, когда вся прогрессивная часть российского общества, занятая общественными вопросами, боролась с самодержавием во имя демократических или социалистических идей. Тысячи людей отказывались от личной жизни, подвергали себя сильнейшей опасности в борьбе за новое общественное устройство. В ту эпоху можно было присоединиться к ним или бороться с ними, но равнодушное или, скорее, насмешливое и безответственное отношение Розанова, готового печататься в идейно противоположных изданиях, перескакивающего из одного лагеря в другой и надо всеми их спорами открыто смеющегося, казалось тогда однозначно предосудительным.
Может быть, я ничего не понимаю, – пишет Розанов в «Уединенном», – но когда я встречаю человека с «общественным интересом», то не то чтобы скучаю, не то чтобы враждую с ним: но просто умираю около него. «Весь смокнул» и растворился: ни ума, ни воли, ни слова, ни души. Умер. И пробуждаюсь, открываю глаза, когда догадываюсь или подозреваю, что «общественность» выскочила из человека (соседа, ближнего).