Трепет, исходящий от них, спущенные до колен Вовкины штаны, задранная им самим тенниска – вызывали во мне трепет, будто я видел, как споро свежуют звериную тушу, и флюиды страха переполняли подскакивающую на стыках каморку.
Коробка с красным померанцем…
Поезд еле проталкивался на восток, и в мои колени и голени бил сквозняк непереносимого темного запредельного страха.
Я ждал скорой расплаты.
Или она поджидала меня. На деревянных ногах.
Бесстыдство, искренность, отчаяние, страх.
Вскрик и конвульсия, прошедшая по Вовкиному телу, как жесткая волна.
Она толкнулась и в мою грудь, словно дошла и до меня через отвердевшее время.
У меня помутилось в глазах, и я расскажу этот случай чистой фрустрации психоаналитику, и он впишет его в мой тяжкий анамнез золотыми чернилами.
Я прирос к двери, и ее не смогли бы открыть даже стенобитные машины.
Но сейчас подступает самый ответственный миг.
И я не знаю, смогу ли правильно выбрать слова, чтобы описать настоящий исход этого сюжета.
Первое правильное предложение, над которым я долго раздумывал, звучит так: "когда кончилась эта любовь". В нем все верно – и любовь, и ее конец. И даже слово "когда", начинающее предложение. Ибо страх и трепет для меня сменились оторопью, так как именно конец, невозможность чего-либо еще, опустился на нашу троицу ухающим гулом мостовых ферм.
Сквозь их металлический частокол продирался поезд.
Наверное, внизу темнела быстрая вода.
Это был длинный-длиный-длинный тысячеверстный-тысячеверстный мост через великую мифическую реку, и через час или полтора должен был быть вокзал, конечный пункт.
Я не могу сказать, что все произошло мгновенно, так как после того предложения, что я написал выше, которым я хотел кончить описание этой сцены, быстрое витальное время сменилось тягомотиной и безразличием, а они имеют совершенно другие параметры, чем та голая плоть, что неискоренимо проникла в мое зрение еще тысячелетие назад.
Теперь они сидели на корточках, как два зверька, припав друг к другу, словно сросшиеся боками сиамские двойняшки.
Вовка не пошевелился.
Еще прошло время.
А оно действительно прошло.
И он завалился на четвереньки, и его стало рвать – сильнее и сильнее.
Я тихо вошел в атмосферу перегара, табачного дыма и людской вони.
Офицеры пробуждались.
Тогда так.
Сплюнув на жирный железный пол, мрачной полуулыбкой смерив меня, все еще держащего дверь тамбура, он присвистнул высоким фальцетом, будто ударил меня мокрым прутом:
– Все, пиздец, хватит держать, дурак, расходимся по одному…