– Не буду, – сказал он и с горячностью добавил: – Он хороший человек, Венеция, величайший государственный деятель в Европе, как говорит Уинстон. Я люблю его, ты знаешь.
– Я тоже его люблю. Жаль только, что все стало так сложно.
Пока ее везли по зимнему городу от Вестминстера через Сити на восток, к Уайтчепелу, Венеция следила за тем, как величественные здания и широкие улицы постепенно сменялись ветхими и убогими, и думала об Эдвине, о его прекрасном пустом доме с видом на заснеженный парк. Умный, забавный, добрый и богатый, он поднимался все выше в мире политики и любил ее много лет. Но при этом был невротиком, ипохондриком, меланхоликом, внешне ни в малейшей степени не привлекательным. К тому же еще и евреем, и по завещанию отца лишился бы наследства, если бы женился на женщине другой веры.
На следующий день она вытащила из-под кровати чемодан и стала перебирать письма премьер-министра, пока не нашла нужную фразу. Потом села и написала несколько строк с благодарностью Эдвину:
Она засомневалась, стоит ли опускать письмо в почтовый ящик, зная, чем это обернется.
Ответ пришел на следующий день:
Десять дней спустя, на второй неделе февраля, Чаррингтонскую палату вдруг освободили от пациентов-горожан и целиком отвели раненым солдатам. Вместе с грязью на ботинках и военной формой цвета хаки они принесли с собой картины и запахи полевых госпиталей Северной Франции: траншейные стопы[39] и гангрену, ампутированные руки и ноги, раздробленные челюсти и проломленные черепа, открытые осколочные раны, которые необходимо было промывать и перевязывать ежедневно.
Кое-кто из молодых солдат пытался флиртовать с Венецией. Другие угрюмо молчали. Некоторые переговаривались между собой, или безостановочно тряслись, или обращались к призракам, которых видели только они сами. С такими она проводила больше всего времени, сидя на краешке койки и держа за руку. В первый раз она почувствовала, что делает что-то полезное.
Однажды в начале дня в палату зашел швейцар со стремянкой и повесил под потолком Юнион-Джек для придания патриотической атмосферы. Немного погодя появился щегольски одетый мужчина лет шестидесяти с сопровождающим. Венеция толкала вдоль прохода тележку, нагруженную чашками с чистой водой, бутылками с антисептиком и свежими бинтами, и была слишком занята, чтобы к нему приглядываться. Она надела коричневые резиновые перчатки и начала перевязывать молодого солдата с тяжелыми осколочными ранами. Наверное, ему было очень больно, но он старался не подавать вида. Он был из тех, кто заигрывал с ней. Солдат посмотрел куда-то ей за спину:
– Вот что я вам скажу, мисс. Не оборачивайтесь, но нас с вами рисуют.
Она оглянулась. Посетитель облачился в мятый желтовато-коричневый полотняный жакет, который мог бы носить хозяин лавки, и установил мольберт. Он стоял в нескольких ярдах от Венеции с палитрой в одной руке и кистью в другой и наносил на холст быстрые короткие мазки.
– Здравствуйте, мисс Стэнли, – плавно махнул он кистью. – Надеюсь, вы не возражаете?
Она не сразу узнала его.
– Мистер Лавери?
Они встречались на ланче на Даунинг-стрит.
– Я здесь по официальному поручению Военного министерства, – сказал он. – Для истории. Пожалуйста, продолжайте, не обращайте внимания.
– Как скажете, – ответила она и продолжила перевязку, но тут же скорчила гримасу и шепнула молодому солдату: – Надо же, для истории!
– Это знаменитый художник?
– Да, знаменитый. Лежите тихо.
– Нет, вы только представьте: мы с вами вместе на одной картине.
– Он рисует женщин из высшего общества. За большие деньги.