В Никольском писателей немного, то есть совсем мало, то есть совсем я один, помеченный роковой страстью писать о временах протекших и протекающих и начинающих протекать во времена грядущие. Тут можно прочесть гордыню, что лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме, и радость, что не выбредет навстречу конкурент, но это не так. Человек, пишущий в Никольском, в Никольском вовсе неизвестен. Знает меня только батюшка, да несколько прихожан нашего храма, да и они уже прочно забыли, кто я и что я. В Никольском мне просто рады как односельчанину, смотрят на меня (мужская половина), как на нужного человека, у которого можно занять на пол-литра и никогда не отдать. Ближайшие соседи, дочери и зятья умершего моего друга Кости, приняли на себя заботу обо мне, как эстафету от отца, и им абсолютно плевать на мои бумажные труды. С боязнью и трепетом отдавал я им на прочтение повесть о Косте «Прощай, Россия, встретимся в раю», и они, по-моему, её не прочли. А ведь там они все упоминаются. А узнав, что писательство не только не кормит, а загоняет в могилу, что я давно и прочно сижу на шее жены, сказали: «Дурью маешься».

ТО, ЧТО Я СОБИРАЮСЬ предложить читателям, по идее, должно быть предлагаемо и читаемо после смерти автора. Но не хочу, чтоб в моих бумагах рылись, разбирая мои каракулизмы, рад даже двум московским пожарам, в которых горели и книги, и картины, и иконы, и рукописи. А рукописи горят, сообщаю я поклонникам Булгакова. И ваш Воланд близко не посмеет подойти к моим запискам: они не для хохмочек, а о поиске Бога.

Записки свои поневоле помещаю вразброс, как выпадают кости в игре. Всегда мне казались незначительными мои листочки, и я не помечал их ни датой, ни местом, в котором они сделаны, это или ясно из них, или нет, да это и неважно. Видимо, это было важно Розанову: на бричке, за разбором монет. Ни бричек у меня, ни нумизматики. Вот сейчас выходил: льёт на террасе, льёт на крыльце, ясно, что весна, ясно, что плохой хозяин. Насыпал утром крошек в кормушку, гляжу – не тронуто. Ну, конечно, сейчас корм для птичек вытаивает повсеместно. Правда, один снегирёк сделал одолжение, потюкал клювиком мне в утешение, мол, не зря ты старался.

По радио «Орфей» Гендель, «Аллилуйя». Только финал и захватил. Что ж раньше не включал? Чистил картошку, было желание включить. Включу, думал, а пока руки мокрые. Но церковная музыка от того и зовётся церковной, что слушать её надо в церкви. (Нет, тут я не прав: чем плох концертный зал?) В последнее время незабываемы по силе и молитвенности три Патриаршие службы: в Успенском соборе, в Никольской часовне у храма Христа Спасителя, где икона «Державная», и в Архангельском соборе Кремля. Великопостные поклоны свершал у гробницы Алексея Михайловича, а после службы студент из Академии провёл в алтарь к захоронениям Иоанна Грозного и его сыновей. В Успенском отец Иосиф привёл к раке святителя Петра. Именно на ней сама собой загорелась свеча, которую взял с собою митрополит Алексий, поехавший в Орду исцелять ханшу Тайдуллу. (В Ельце говорили, что Тайдулла вдова елецкого дьякона.)

Иду подбрасывать дрова в баню. С приёмничком иду, а то прокараулю ещё что хорошее. Да, в утешение арии из оперной классики.

«Сила судьбы», опера Верди. Арию Альваро поёт Беджамино Джильи. Да и кто бы ни пел, мне и Марио Ланцу хорош и Лучано Паваротти, и Хворостовский, но мистика в том, что запись этой «Силы судьбы» была осенью 1941 года, а уже война, время моего появления на свет. «Всех вас в бане купали, где ещё, – говорит мама. – Маленьких в таз сажали, постарше в корыто. Который слабеньким родится, того чаще купали. Начнёшь купать, он и ест лучше, и растёт». – «А я слабеньким родился?» – «Ты? – мама думает. Мы сидим в сквере посреди Вятки, гудят машины. Мы выползли на воздух, ходили в сберкассу платить за квартиру. – Ты? Да нет, крепенький. А и с чего слабеньким-то быть. Хотя и война началась, но ведь корова, молоко, зелень своя. Картошка не на химии, овощи, на воздухе целыми днями. Работали. Вы от работы не бегали, из-под палки не работали, всё сами. Работа есть жизнь. – Мама молчит, двигает костыликом жёлтый листок, поднимает лицо к небу. – Смотри, облака». Коля всегда, когда сенокос, особенно когда мечем, на небо поглядывает, замечает: «Это порожняк, – то есть туча не грозовая, лёгкая, пронесёт, – а эта появилась грузовая, надо поспешать».

ПОЗДНО ДО МЕНЯ дошло, что мои родители очень любили друг друга, очень. И если мама иногда (за дело) ругала отца, то он ей полслова не перечил. Ох, нам бы с женой и сыну, и дочери дотянуться до такой любви. Ведь как тяжело жили, ничего не нажили, дома своего не было, а детей всех в люди вывели. Да и за что мама ругала отца? Вот мы приехали, он на радостях выпил капельку, а уже слаб, немножко распьянел. Поговорить ему хочется, а мама гонит отдыхать. «Иди спать, не позорь меня перед городскими». А какой позор? Все мы свои.

Но он не засыпает, он знает, что сын придёт, принесёт ему «для возбуждения сна» рюмочку.

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза нового века

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже