Со всеми невзгодами свыкся Цанка, только одно его тяготило и беспокоило — это встречи с директором школы. Кухмистерова к Новому году выздоровела, вышла на работу. Несмотря на свой хилый вид, она оказалась женщиной хваткой и трудолюбивой. К работе относилась ответственно, не имея других соблазнов и забот, весь день пропадала в школе, с душой относилась к детям, любила их, ласкала всех, как своих. Школьники отвечали ей тем же вниманием и почитанием. Добрая слава о Эллеоноре Витальевне закрепилась в сердцах жителей Дуц-Хоте. Несмотря на свою бедность и нищету, родители старались всеми способами отблагодарить новую высокообразованную учительницу. Даже совсем маленькие ученики чувствовали класс, мастерство и главное искреннюю заинтересованность в обучении молодого директора школы. Произнести ее имя правильно никто толком не мог, и нарекли ее на местный лад — Эла Видала, так и стали называть ее и дети и родители, к этому привыкла и сама Кухмистерова, вначале улыбалась, порой злилась, а потом поняла, что так даже лучше. Как и Арачаев, она тоже избегала встреч с ним, при виде его краснела, опускала невольно глаза, не знала, как себя вести, что делать. За время болезни, долгими зимними вечерами, Авраби много рассказывала Эллеоноре Витальевне о Цанке, о Кесирт, об их трагической любви. Вначале она ничего по-чеченски не понимала, потом стала догадываться о содержании длинных бесед, после этого сама допытывалась у старухи о всех подробностях, была заинтересована судьбой Арачаева, в душе хотела поговорить с ним, однако стеснялась, чувствовала перед ним неловкость и даже недоступность. И как ни пыталась Эллеонора Витальевна избежать встреч с Арачаевым, сдержать себя не смогла, хотелось ей поговорить с ним, поделиться своим горем и печалями. Знала, что только Цанка свободно говорит по-русски, что повидал он многое, знает о многом, несмотря на свои тридцать три года. А в глубине души даже от себя прятала потаенные чувства, тягу и симпатию к не по годам состарившемуся сторожу школы.
Каждую ночь она мучилась, тяжелые, кошмарные сны ее преследовали постоянно. Просыпалась она среди ночи, обычно не могла понять, где находится, потом, услышав в темноте прерывистый храп Авраби, приходила в себя. Тогда она вставала, подкладывала дрова в печь, грела чай из душицы и мяты, долго пила его, после этого с трудом засыпала.
В последнее время к пережитым кошмарам добавилось новое видение. Рассказ Авраби о судьбе Кесирт глубоко запал в ее и без того страдающее сознание. Если бы Авраби могла говорить на русском языке, наверное все было бы не так трагично. Однако незнание общего языка заставило рассказчицу-старуху многое демонстрировать, показывать жестами, позами, гримасами. Эти миниатюрные кошмарные сцены, исполненные сгорбленной, дряхлой, беззубой старухой, в слабоосвещенном, мрачном помещении, при вое зимнего ветра в трубе, в далеких диких горах Чечни — оказали на Кухмистерову гнетущее впечатление. Она верила, что если бы добрый молодец Цанка был бы дома, на свободе, все было бы совсем иначе, красивее и счастливее. Каждую ночь, просыпаясь, Эллеоноре Витальевне казалось, что ее ждет та же судьба, что однажды Цанка спас ее, и что только он сможет спасти ее и впредь.
Умудренная жизнью Авраби видела настроение девушки, замечала, как все чаще и чаще называет директор имя сторожа школы, как все больше и больше интересует ее семья Цанка, его отношение к детям, к жене, к родственникам. Как могла отговаривала старуха Эллеонору Витальевну от дурного шага, запрещала ей видеться с Арачаевым, грозила примерами прошлого, говорила, что Цанка и счастье и горе женщины. Однако не вытерпела Кухмистерова, после тяжелой, длинной, ветреной ночи решилась в выходной день, когда Цанка один будет дежурить в школе, пойти к нему; просто поговорить, послушать и чуть-чуть посмотреть в его большие, манящие серо-голубые глаза. Как только твердо приняла это решение, с удивлением для себя отметила, что жизнь стала светлее, теплее, с какой-то надеждою, и даже романтизмом.
В ночь перед долгожданным воскресеньем занервничала Эллеонора Витальевна, засуетилась, не находила себе места. Сняла с себя свою единственную одежду — старый, обвисший свитер, связанный из грубой овечьей шерсти, носила в руках, мяла, о чем-то мучительно думала. Наконец, спросила у Авраби.
— Бабуля, как ты думаешь, высохнет до утра свитер, если я его постираю?
— Конечно нет, — усмехнулась старуха.
Читала она мысли девушки, наверное завидовала, горевала по своей прошедшей даром молодости, да и всей жизни, и может поэтому решилась на дерзкое — полезла она под нары, со скрипом вытащила старый деревянный сундук, достала из него красивое бархатное платье Кесирт, протянула Эллеоноре Витальевне, улыбалась ехидно.
— Чье это платье? — удивилась Кухмистерова.
— Мое, конечно, — твердо ответила старуха, жестом попросила одеть.
— Нет, не могу, — отодвинула руки старухи девушка.
— Это постирай, — по-чеченски говорила Авраби, показывая на корыто с водой, — а это одень, пока свитер сохнет… Не волнуйся, это я носила в молодости.