В последний до его высылки год меня обиняками предупредили, что ему нужно было бы для предпринятой им теперь работы заниматься у нас в отделе, и спросили, как я поступлю, если он обратится ко мне с такой просьбой. Я, разумеется, ответила, что разрешу — хотя он уже не мог представить какого-либо полагающегося для допуска ходатайства. В то время я, как и все мы, была в восхищении от беспримерного единоборства этого необыкновенного человека с властью, и хотя уже несколько скептически относилась к двум его последним романам, особенно к «Раковому корпусу», но «Один день Ивана Денисовича» продолжала считать одним из величайших явлений литературы XX века, а «Архипелаг ГУЛАГ» — ни с чем не сравнимым общественным подвигом. В спорах вокруг «Одного дня…» я принадлежала к тем, кто считал, что, зачерпнув своего Шухова из самой гущи народа, Солженицын без всяких лишних пояснений обнажил истинно общенародный масштаб трагедии, постигшей страну.

С тех пор мой взгляд на Солженицына значительно изменился. Мое восхищение им пошатнулось уже с тех пор, когда я прочитала «Теленка»: меня оттолкнула эта недостойная крупной личности уверенность в своем нравственном превосходстве над всеми, эта неспособность объективно взглянуть на те или иные ситуации. Говорят, что мемуары — всегда автопортрет. В таком случае они оказали автору дурную услугу. Помню, что после «Теленка» я перечитала «Один день Ивана Денисовича», пытаясь понять, как могут сочетаться в авторе совесть большого художника и подобные черты мемуариста. И тогда меня впервые задело то, что он, показав, как выживает в нечеловеческих условиях его герой, совсем не счел нужным показать, как гибли иные натуры — такие, как Мандельштам. Или Мейерхольд. Или Николай Вавилов. Я тогда не сформулировала себе до конца эту мысль, но даже в этой замечательной книге что-то уже заставляло подозревать неприемлемые для меня черты мировоззрения и личности автора.

А все последующее только усугубляло мое разочарование в нем. В новый век он вступил поразительно реакционным пророком, с мышлением, отбросившим его в стан самых мрачных сил общества (подумать только, что именно он защищает сегодня необходимость смертной казни!), автором огромного романа о русской революции, которому он отдал двадцать лет жизни, но который убедительно продемонстрировал границы его возможностей как художника — писателя, сильного только там, где его творчество порождено трагическим личным опытом.

А в довершение всего — совсем уже недостойное, дилетантское и недобросовестное сочинение о злокозненной роли евреев в российской истории. Я бы даже сказала: сознательно дилетантское. Солженицын, с его писательским и жизненным опытом, не может не знать, какой широкий круг источников по этой проблеме известен и должен быть привлечен в любом ее исследовании. И если он этого не делает, пренебрегая элементарными нормами исторической науки, то должна быть причина. Причина очевидна: это разрушило бы заранее заданную концепцию.

Придет еще время пристально всмотреться в идейную эволюцию столь значительного культурного и общественного феномена, каким является Солженицын в русской истории XX века, — и, как я теперь уверена, выяснится, что те его реакционные черты, которые так долго не проявлялись, а проявившись, показались совершенно неожиданными в этой героической личности, на самом деле коренятся в самых ее истоках. Но, боюсь, я до такого анализа не доживу.

Еще несколько слов нужно сказать о дальнейшей судьбе архива Чуковского. В январе 1978 года, уже в правление Кузичевой, Елена Це-заревна передала в Отдел еще одну часть материалов (21 папку). Приняла их, судя по сохранившейся у нее расписке, работавшая в группе комплектования В.В. Огаркова, а экспертом была Е.П. Мстиславская, которой поручили потом и обработку архива. Больше ничего Е.Ц. Чу-ковская не передавала — и по сложившейся тогда в Отделе новой обстановке, и вследствие конкретного конфликта, возникшего в результате некомпетентных действий Мстиславской. Елена Цезаревна была возмущена тем, что та механически разбила комплексы писем к Чуковскому, специально подобранных писателем к такой, например, книге, как «От двух до пяти», и расположила их в разделе переписки, среди общего алфавита авторов. Хотя, как ежу понятно, никому не будут нужны имена детей, писавших Чуковскому, а нужен именно комплекс источников его книги.

Оставшаяся, очень значительная часть архива Чуковского, в том числе лишь частично изданные в 90-х годах его дневники, «Чукоккала» и многое другое, как и драгоценный архив его дочери Лидии Корнеев-ны, все еще хранится дома — и неизвестно, кому теперь его доверят.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже