Осенью 1926 года мои родители окончательно решили переезжать в Москву. Такое стремление было очень популярно в том круге, к которому они принадлежали. Но у них был особый стимул — желание, чтобы Даня учился в Московской консерватории. В сентябре он действительно уехал, с рекомендацией своего харьковского профессора (если не ошибаюсь, Жиляева) поступил в консерваторию на композиторский факультет и, в ожидании возможного приезда всей семьи, жил у дяди Марка. Но вскоре отцу удалось добиться перевода в столичный наркомат и он тоже уехал — пока один, потому что главной и трудно разрешимой проблемой оставался квартирный вопрос, острейший тогда из-за колоссальной миграции в Москву со всех концов страны. После нескольких месяцев квартирных мытарств (описанных папой в его мемуарах) ему удалось снять комнату в Покровском-Стрешневе, тогда еще дачной местности, хотя и близкой к городу и даже связанной с ним трамваем.

Помню, как я, со свойственным детям консерватизмом, отчаянно не хотела уезжать из Харькова, казавшегося мне родным городом, расставаться со школой, библиотекой, друзьями. Как я просила маму оставить меня пока с Гутей, учившейся в Харькове и поэтому расстававшейся с нами. Но, конечно, на это не могли согласиться. Поехали мы налегке, оставив Гуте всю мебель и вообще громоздкие вещи, кроме пианино, необходимого Дане, да и мне (меня уже два года учили музыке, и несмотря на отсутствие дарования и собственного моего желания, мама была неумолима: музыкальное образование входило неотъемлемым компонентом в ее понятия о воспитании девушки).

Солнечным весенним утром, в апреле 1927 года, мы вышли с встречавшим нас папой на площадь перед Курским вокзалом, где стояли в ожидании пассажиров ряды извозчичьих пролеток. В одном из таких экипажей, теперь уже невероятных, а тогда единственно возможных, мы отправились в долгую поездку через весь город в наше новое жилище. Я помню ее гораздо лучше, чем все последовавшее лето в Покровском-Стрешневе. Вероятно, наш извозчик совершенно миновал центр. И узкие улицы, по которым мы ехали, с булыжными мостовыми, низкими домами, какими-то деревенскими по сравнению с прекрасно застроенным еще до революции центром Харькова, где мы жили, казались мне мрачными и некрасивыми. И я бросала недовольные взгляды народителей, недоумевая, чему они так рады и зачем надо было стремиться в этот противный город.

Только потом, когда папа несколько раз свозил меня в город, побродил со мной по центральным улицам и площадям — к Большому театру, университету, бульварам, памятникам Пушкину и Гоголю, к храму Христа Спасителя, наконец, на Красную площадь с тогда еще деревянным, обнесенным металлической оградой мавзолеем, я вполне оценила город, навсегда ставший моим. В мавзолее, однако, мы тогда не были (может быть, в него почему-то не пускали, а может быть, папа не счел это нужным). Впервые я туда попала позднее со своим пионерским отрядом — и не испытала ничего, кроме страха и отвращения, какие вызывает в детях вид мертвого тела.

Летом 1927 года я тоже читала запоем. Часть книг мы купили с папой на Тверском бульваре, где тогда впервые был устроен «книжный базар», потом проходивший там летом из года в год, по-моему, до самой войны. Не могу описать возбуждение, охватившее меня, когда сразу за стоявшим еще на прежнем месте памятником Пушкина, вдоль всего километрового бульвара, моим глазам открылась панорама разукрашенных пестрыми флагами и плакатами киосков, лотков, стенок с полочками (как мы бы теперь сказали, стендов), лотков, полных книг. Разных книг — и недавно изданных, дешевых, госиздатовских, на серой бумаге, и букинистических — дореволюционных изданий Сытина и Маркса, с яркими переплетами и цветными картинками внутри. И, как на ярмарке, тут же продавали мороженое (продавщица набирала его круглой ложкой из мороженицы и укладывала между двумя круглыми вафлями с выдавленными на них уменьшительными именами — увы, моего имени там никогда не было, и приходилось выбирать мамино, Соня), вафельные трубочки с взбитыми белками, стояли жаровни с орехами. Вдоль всего этого великолепия ходили китайцы (почему их тогда было так много в Москве?), продававшие поделки из цветной папиросной бумаги: веера, гармошки на двух палочках, превращавшиеся в шары, если их особым образом поворачивали, а главное, мячики на длинной резинке с петлей на конце, надев которую на палец, можно было часами играть мячиком.

А еще там были лотки с писчебумажными товарами — нарядными тетрадями, глянцевыми цветными наклейками-картинками с шелковой тесьмой-закладкой, разноцветные ластики, карандаши. Ко всему этому я с раннего детства питала страсть, не утоленную и вследствие почти постоянной ограниченности родителей в средствах, и вследствие непонимания ими этой моей страсти. Как я любила карандаши, ручки, чернильницы — все, что имеет отношение к письменному столу, — и какой недостижимой мечтой оставался свой собственный письменный стол (он впервые появился у меня дома, когда мне было сорок лет).

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже