Эта первая зима в Москве мне очень памятна. Сперва мама немного боялась отпускать меня одну в таком большом и незнакомом городе, но вскоре смирилась с неизбежным, и я, заведя себе друзей и в школе и дома, зажила новой жизнью. Прежде всего я освоила коньки — вещь, в Харькове совершенно незнакомую, и мы вечерами бегали по бульварам вниз, к Петровке, на каток. Потом кино. Кинотеатр «Ша нуар» на углу Сретенки и бульвара, где шли тогда фильмы с нашими кумирами Дугласом Фербенксом, Гарри Ллойдом, Бестером Китоном. Я, в отличие от общего мнения, обожала последнего. Тогда я, вероятно, не смогла бы объяснить причину этого предпочтения, но теперь понимаю, что меня поражал главный художественный прием этого выдающегося актера — непроницаемая, без улыбки, физиономия и ее контраст с комическими ситуациями.
Тогда же я наконец узнала кое-что и о сексе. Как я ухитрилась, проведя уже пять лет в школе, не иметь об этом ни малейшего понятия, объяснить не могу. Был, очевидно, каксй-то барьерчик в мозгу. Незнание мое тем более удивительно, что в середине 20-х годов в газетах, которые я читала так же исправно, как и книги, то и дело сообщалось о преступлениях на сексуальной почве и даже о связанных с ними судебных процессах.
Прекрасно помню весенний день, когда, играя со мной в «классики», прыгая по клеткам, расчерченным мелом на тротуаре рядом с подъездом нашей гостиницы «Северная», мой приятель, рыженький мальчик Юнька Липецкий впервые объяснил мне механизм полового акта.
— Понятно, — сказала я, серьезно обдумав эту информацию. И тут же, в свойственной мне уже тогда манере делать немедленные логические выводы, прибавила:
— Вот почему это называется изнасилованием — ведь добровольно-то никто на это не согласится!
Юнька взглянул на меня как на слабоумную и сказал:
— Дура, да ведь только от этого и родятся дети!
— Как?! Значит… — я просто задохнулась от этого открытия. Мир предстал передо мной в совершенно новом свете — и все прочитанное в книгах, и окружающие, да, наконец, и мои родители…
Потом как-то рассосалось, но первое время было очень тяжело.
В Москве у нас почти не было знакомых, и после привычного харьковского дружеского веселья жизнь казалась замкнутой и бесцветной. Подружились наши только с соседями — молодой семьей политэмигрантов, которой тоже дали номер в гостинице. Юлий Коган и его жена Марина Брауде, польские коммунисты, сбежали в СССР от режима Пилсудского и стремились строить социализм на новой родине. У них был грудной ребенок, но оба работали, а младенца нянчила деревенская девочка Клава. Юлий работал в Коминтерне, Марина была журналисткой.
Они постоянно бывали у нас и после нашего переезда на другую квартиру, но потом уехали из Москвы. Я вспоминаю здесь о них, потому что и в их судьбе, и в отношении к ней моих родителей сказалась эпоха.
Из Коминтерна Юлий в начале 30-х годов перешел на партийную работу, был одним из секретарей какого-то из московских райкомов, потом назначен первым секретарем горкома в Бежецк Тверской области, а оттуда — на Дальний Восток, в Хабаровск. Там его, натурально, посадили в 1937 году, а Марину почему-то нет, и вскоре она приехала ненадолго в Москву, чтобы получить какие-то справки, желая сменить фамилию сына на свою.
Конечно, она пришла к нам и вполне чистосердечно призналась, что ее арестовывали, но выпустили, как только она подписала согласие с обвинениями мужу (не помню, чьим шпионом его объявили — конечно, польским, но, кажется, еще и японским). И вот мой отец, с его добротой и неисчерпаемой способностью всем сочувствовать, встал, побагровев, и сказал:
— Извини, Марина, но, признавшись в таком поступке, ты не можешь ни минуты оставаться в нашем доме.
Думаю, что впоследствии, уже представляя себе, в чем только ни признавались люди, не вынеся истязаний, он был бы снисходительнее к ней, спасавшей себя и сына. Но дело происходило еще в начале Большого террора, и все открывалось нам постепенно.
Вернусь, однако, к своей школе. Три года, когда я училась в ней, были как раз временем утраты всех ее прежних традиций. В 1930 году я окончила уже самую обыкновенную советскую школу, директором которой (как тогда говорили — заведующим) стал наборщик из шефствующей над школой типографии. Он был довольно добрым человеком, но совершенно невежественным, как все тогдашние «вьщвиженцы», и мы, семиклассники, считавшие себя очень образованными, насмехались над ним как могли.