Позвольте мне несколько подробнее исследовать вопрос гетерогенности, как она мне видится. Мы можем применить – и в историческом письме обычно применяем – к санталу XIX века некоторую меру историцизма и антропологического подхода. Другими словами, мы можем относиться к нему как к означающему других эпох и других обществ. Эта позиция поддерживает субъектно-объектные отношения между историком и историческим свидетельством. В этой позиции прошлое остается подлинно мертвым; историк «оживляет» его, рассказывая сюжет[273]. Но сантал со своим утверждением «Я сделал то, что велел мне сделать мой бог» предстает перед нами как один из возможных способов бытия в этом мире. И мы могли бы задаться вопросом: возможен ли такой способ бытия в нашей жизни и в том, что мы определяем как наше настоящее? Помогает ли нам сантал понять принципы, по которым в определенные мгновения живем и мы? Этот вопрос не историзирует и не антропологизирует сантала, поскольку иллюстративная сила сантала в настоящем не зависит от его инаковости. В данном случае сантал оказывается нашим современником, и субъектно-объектные отношения, обычно определяющие отношения историка с его архивами, исчезают, когда мы делаем этот шаг. Такая позиция сродни позиции Кьеркегора в его критике объяснительных моделей, трактовавших библейскую историю о жертвоприношении Авраамом своего сына Исаака либо как требующую исторического или психологического объяснения, либо как метафору или аллегорию, но никогда не как возможность, существующую в современной жизни для верующего человека. «Стоит ли помнить такое прошлое, – спрашивал Кьеркегор, – которое не может стать сегодняшним настоящим?»[274].
Приверженность гетерогенности того момента, когда историк встречается с крестьянином, означает тем самым не упустить различия между двумя этими позициями. Первая – историзировать сантала в интересах истории социальной справедливости и демократии; вторая – отказаться от историзации и увидеть в сантале образ, высвечивающий одну из возможностей жизни в настоящем. Взятые вместе, две эти позиции позволяют нам прикоснуться к множественным формам бытия, составляющим наше собственное настоящее. Тем самым архивы помогают вывести на свет несвязную природу любого конкретного «сейчас», в каком бы из них мы ни жили, – такова функция множественного субалтерного прошлого.
Множественность своего собственного бытия – это базовая предпосылка герменевтического понимания того, что кажется иным. Вильгельм фон Гумбольдт хорошо сформулировал это в 1821 году в своем докладе «О задаче историка», прочитанном в Берлинской академии наук: «Там, где два существа разделены пропастью, там нет моста к их взаимному пониманию; для взаимного понимания необходимо, чтобы это понимание в некоем ином смысле уже существовало»[275]. Мы не похожи на санталов XIX века, и сантала невозможно полностью понять по нескольким приведенным здесь цитатам. У эмпирических и исторических санталов были к тому же и другие отношения с модерном и капитализмом помимо тех, что я рассмотрел. Можно с легкостью предположить, что сегодня санталы заметно отличаются от самих себя в XIX веке, что они обитают в весьма отличных социальных обстоятельствах. Возможно, среди них даже появились профессиональные историки; никто не станет отрицать этих исторических перемен. Но санталы XIX века – а если мой тезис верен, то и люди из любых других временных периодов и регионов – всегда в каком-то смысле остаются нашими современниками: это непременное условие, без которого мы не можем даже приблизиться к тому, чтобы постигнуть их мир. Таким образом, историческое письмо должно имплицитно подразумевать множественность времен, существующих одномоментно, и сепарирование настоящего от себя самого. Множественное прошлое субалтернов позволяет нам сделать видимой эту точку сепарирования.