— Да ведь неправда же!.. Да неужели вы так думаете? Я не поверю, что это думаете вы!..
‹…›
Должен кто-то думать и иначе! Пусть кучка, горсточка — но иначе! А если так — то среди кого ж тогда жить? Зачем?.. И можно ли!..
Так лечащий врач возвращает Костоглотова в «страну детства». (Его полет «по сумасшедшей параболе» рифмуется с грезящимся Веге далее движением «в вагончике подвесной канатной дороги над пропастью человеческого непонимания» (285, 289).) Детство, в которое посылает Костоглотова Вега, не то, откуда рвутся во «взрослую жизнь» (вспомним еще раз Асю в главе «Дети»), но особое пространство, напоминающее о мире до грехопадения. Можно ли в него вернуться? Из этой мечты растет большая ветвь идиллической словесности — миф о Филемоне и Бавкиде, повесть о старосветских помещиках, солженицынская история четы Кадминых (231–237), счастливых своим соединением после долгих лагерных лет, вдали от родины, в ссылке и бедности. Вега и Олег не дети и не старики, но отринуть безгрешный чистый мир они не хотят и не могут. Потому Костоглотов «узнает» в своем враче «девочку его детства» (287), потому, продолжая мысль Веги, с ужасом вспоминает книги венеролога, после которых «ощущение было… что не хочется даже жить…» (286).
Кажется, гармония достигнута. Отсюда счастливое состояние Веги в главе, несущей интимное имя героини. Но в той музыке, что звучит в душе Веги, слышатся и непредусмотренные ноты. Разумеется, Вера Гангарт и прежде стремилась спасти всякого больного, и впредь будет бороться за каждого, но этого ей особенно хочется спасти. Наверно, она и сама бы дошла до мысли о том, что гормонотерапия чревата опасностями, но ее сегодняшние рефлексии (и надежды на лучшее! — «теперь она обязательно прочтёт» все нужные специальные статьи и найдет в них истину) вызваны сетованиями Костоглотова. Доктор открывает в пациенте не столько даже единомышленника, сколько со-чувственника, еще не вполне понимая, что в ней пробуждается любовь, что она вновь становится женщиной.
Этот сюжет был подробно рассмотрен выше. Сейчас же должно подчеркнуть: ключевая для повести Солженицына тема алогичности человека, его несводимости к тем или иным объективным закономерностям, его внутренней противоречивости, его необъяснимости вводится в «неприятном» разговоре дотошливого пациента и замотанного, но, как кажется, неуклонно блюдущего профессиональные нормы врача. Не о любви или возможности счастья разговаривают Донцова и Костоглотов. О методах борьбы со злокачественной опухолью. О каждодневном деле. В то же время — о жизни и смерти.
7. Право лечитьНо можно ли так? — ставить вопрос о праве врача лечить? Если думать так, если сомневаться в каждом научно принятом сегодня методе, не будет ли он позже опорочен или отвергнут, — тогда можно чёрт знает до чего дойти! Ведь смертные случаи описаны даже от аспирина: принял человек свой первый в жизни аспирин и умер!.. Тогда лечить вообще нельзя! Тогда вообще нельзя приносить повседневных благ.
Этот закон, вероятно, имеет и всеобщий характер: всякий делающий всегда порождает и то, и другое — и благо, и зло. Один только — больше блага, другой — больше зла (83–84).
Глава прямо продолжает предшествующую: речь идет о том, что делала и о чем думала доктор Донцова, одержав победу над упрямцем. (Правда, в самом финале «Истории анализа» донцовская линия сильно перебивается костоглотовской: «Он шёл от неё и думал, что идёт между двумя вечностями. С одной стороны — список обречённых умереть. С другой стороны — вечная ссылка. Вечная, как звёзды. Как галактики» (76). Вот эти мысли пациента доктору недоступны. Как непонятно ей, почему так запущен недуг бывшего зэка. Как ни объясняй Костоглотов, где и когда его оперировали, что кругом творилось, дикости (63) этой Людмила Афанасьевна уразуметь не может. Как не может принять в расчет костоглотовскую «вечность».) Но не менее тесна связь седьмой главы с пятой («Тревоги врачей»), которая начинается с мрачнейших обертонов коллизии, представленной в «Право лечить»: