Дабы понять большой смысл этого доброго пожелания, следует учесть еще одну реплику в проходящем сквозь всю повесть споре о литературе. На Авиетин призыв описывать «наше чудесное „завтра“» (248) откликается Елизавета Анатольевна, не слышавшая ее лекции, зато поневоле слишком хороша знакомая с «образцами», коим неукоснительно следует литературная девушка (глава 34-я «Потяжелей немного»): «Близко я не знаю книг, какие бы не раздражали. В одних — читателя за дурачка считают. В других — лжи нет, и авторы поэтому очень собой гордятся. Они глубокомысленно исследуют, какой просёлочной дорогой проехал великий поэт в тысяча восемьсот таком-то году, о какой даме упоминает он на странице такой-то. Да может, это им и нелегко было выяснить, но как безопасно! Они выбрали участь благую! И только до живых, до страдающих сегодня — дела им нет» (401). Безропотная и старательная санитарка, верная жена зэка-повторника, интеллигентная женщина, выброшенная в одночасье в 1935 году из родного города, похоронившая дочь и в одиночестве воспитывающая мальчика сына, говорит не только о дебильной «лакировочной» словесности. (Ей цену знает и Вадим.) Не врачуют душу, а терзают ее интеллигентные, «хорошо написанные» сочинения о прошлом. (Только ли о прошлом? или и о настоящем, но избавленном авторами от каждодневного ужаса реальности? Мелькает тут тень Паустовского.) Перестает помогать классика: «…зачем мне перечитывать „Анну Каренину“? Может быть, мне хватит и этого?..»[202] (Это — не только высылка из Ленинграда, о которой только что рассказала Елизавета Анатольевна. Это — вся ее жизнь. Не изменившаяся за те два года, что нет Сталина.) И тут — главное: «Где мне о нас прочесть, о нас? Только через сто лет?» (401).
В отчаянном вопросе Елизаветы Анатольевны слышится и актуальный для 60-х годов обертон. После ареста романа В. С. Гроссмана «Жизнь и судьба» (февраль 1961 г.; власти считали, что захвачены все экземпляры, что роман стал абсолютно недоступен) писатель напряженно боролся за освобождение своей заветной книги. В письме на имя Н. С. Хрущева Гроссман сообщил, что еще до изъятия романа один из литературных начальников сказал ему: «…печатать книгу можно будет через 250 лет». Реакцией на письмо стал вызов Гроссмана к главному партийному идеологу М. А. Суслову, который разъяснил писателю: «Нет, нет, вернуть нельзя. Издадим пятитомник (солгал, не издали; даже после скорой и безвременной кончины Гроссмана. — А. Н.), а об этом романе и не думайте. Может быть, он будет издан через двести-триста лет»[203]. Солженицын знал, что сталось с романом Гроссмана: в сентябре 1965-го он предполагал, что та же участь постигнет роман «В круге первом», а потому забрал его из редакции «Нового мира» (XXVIII, 123). Знал он и о том, что «в июле 1962 ‹…› Суслов вызвал В. Гроссмана по поводу отобранного романа» (XXVIII, 296–297). Весьма вероятно (хоть и не доказуемо строго), что до Солженицына дошла и колоритная деталь рассуждений главного идеолога партии. Но даже если мы имеем дело со случайным совпадением, Елизавета Анатольевна отвечает не только мелкой литературной потаскушке и охотнику до поднимающих настроение книжек, но и всемогущему Суслову, разветвленному цекистско-чекистско-союзписательскому аппарату (организаторам смертоносной травли Пастернака, тайным рецензентам романа Гроссмана, наглым изготовителям-распространителям клеветы о Солженицыне), всем, кто надеется отложить появление свободного и правдивого слова о нас (о сегодня, несущем груз вчера) на сто, двести, триста лет. Елизавете Анатольевне нужна такая литература. Как и Дёмке, который сейчас еще не может ясно уразуметь, чего же он ждет от книг и в них не находит. Дёмкино «тупое» недоверие к искрометным аргументам поэтессы и «практика» вкупе с его упертой гуманитарностью позволяют надеяться, что мальчик со временем станет настоящим читателем. А при наилучшем стечении обстоятельств — писателем. Необходимым для выздоровления страны, которое не может произойти в отсутствие живой литературы.