Первым очнулся Полотов. Он пошел проводить Пекарскую.
– Вы вправду родились в Одессе? – спросил Полотов перед самой дверью.
– Ниша, это правда! Мы почти сразу уехали оттуда, но я успела с молоком кормилицы впитать немного Одессы… И все же не понимаю… Ну как так вышло, Даниил? – вдруг строго спросила она.
Он встрепенулся.
– Что именно?
– Что вы совсем ничего про меня не знаете! – укорила Анна делано суровым тоном. На самом деле ей хотелось протянуть руку и ласково погладить его вечно взъерошенные волосы.
– Ах, вот оно что… – Полотов коварно прищурился. – Вава, это только потому, что наша любовь выше всяких там прописок и анкет.
В их соревновании был постоянный вызов. Анна засмеялась, берясь за ручку двери.
– Хорошо, принято!
– Последний ход был мой, Анна Георгиевна. Притом что я не Капабланка! – крикнул Полотов ей вдогонку, в закрывающуюся дверь.
Вернувшись к столу, он развел руками.
– Ну вот скажите, что это означает? К черту всех старых поклонников, когда впереди тебя ждет одна-единственная встреча?
– Нет, – улыбнулся Бродин. – Я вам скажу, что это означает… Скоро наша Анюта разобьет сердце еще одному счастливчику.
– Эх, жизнь… Кругом не сердца, а сплошные осколки… – вздохнул Дорф. Он был старше всех в компании, ему недавно исполнилось сорок три года.
Пампуш на Твербуле – так, высмеивая советские аббревиатуры, москвичи называли памятник Пушкину, – был местом свиданий. Под его фонарями маячили принаряженные одинокие фигуры. Их одиночество не бывало долгим, и вскоре очередная парочка отправлялась гулять по аллеям.
Лишь один мужчина уже минут сорок прохаживался в ожидании, часто куря и посматривая то на часы, то на противоположную сторону улицы Горького. Вот он опять скользнул взглядом по огненной ленте призывов, ползущей над зданием «Известий», потом, похлопав себя по карманам, вытащил спички и портсигар. На крышке его портсигара скакал красный конник, внутри рядом с папиросами лежали свежие окурки. Папирос становилось все меньше, окурков – все больше. Мужчина сосредоточенно задымил.
Мимо прогрохотали битком набитые вагоны пятнадцатого маршрута. В их окнах виднелись разгоряченные лица пассажиров. А на остановке у Страстного монастыря трамвай поджидали, сжимая свои баулы и корзинки, очередные желающие в него втиснуться.
Как только он подъехал, эти граждане и гражданки превратились в идущих на абордаж пиратов. В ход пошли локти, коленки, корзины. И даже один истошно орущий младенец, которого предприимчивая мамаша держала перед собой, прокладывая дорогу. У какой-то дамы разорвался размокший кулек, из него посыпались соленые огурцы. Пытаясь спасти их, она выронила из другого кулька пирожные. Все было тотчас затоптано сапогами и туфельками.
Над этой грубой жизнью с колокольни Страстного монастыря сиял, как ангел, светлый образ кинозвезды Соколовой в белых одеждах и перьях. Огромная афиша нового фильма Никандрова уже несколько дней украшала город. Трудно было бы найти для нее более выигрышное место.
В последние годы эта колокольня считалась главной информационной тумбой Москвы. Чего на ней только не висело: лозунги к юбилею «Правды», стихи Пушкина, объявления «Автодора» с предложением посадить весь СССР на автомобиль и даже антирелигиозная агитация с пузатыми фигурками попов.
Кресты на монастырских куполах пока держались, а колокола уже были сняты, монахинь выгнали. Сейчас в монастыре располагались магазины и центральный музей союза безбожников, но и этим предстоял скорый переезд. Страстной приговорили к сносу. Лишь захоронения решили не трогать, так как они не могли помешать будущим маршам и танцам.
Пушкин тоже привлек внимание властей. Появилось распоряжение перенести памятник на другую сторону улицы и вдобавок отредактировать надпись на гранитном пьедестале. «Пришло время покончить с произволом царской цензуры, – писали газеты. – Ведь не такие у поэта были слова в его свободолюбивом стихотворении». Строчки постановили вырубить в новой орфографии, без «еров» и «ятей».
Покрытый зеленой патиной поэт (правая рука заложена за борт сюртука; в левой, откинутой назад – шляпа) стоял напротив монастыря, задумчиво глядя на москвичей. Рядом рабочие устанавливали зонтики над столами летнего «кафэ». Босоногие мальчишки прыгали через бронзовые гирлянды ограды памятника, сидели или лежали на них, как в гамаках. Тут же играли ухоженные домашние дети в красивых капорах и ботиночках на шнуровке. На скамейках, сообща присматривая за малышами, разговаривали мамаши и няньки. И тихо сидели с книгами юные девушки, время от времени поднимая головы, чтобы прикрыть глаза и улыбнуться солнцу.
Рядом с ожидавшим под фонарем мужчиной возник босоногий, похожий на юркого чертенка беспризорник. Он не спускал глаз с дымящейся папиросы мужчины, дожидаясь, когда она превратится в окурок, и тихо канючил сиплым голосом:
– Дяденька, дашь папироску выбросить?
Тот наконец смерил мальчишку взглядом.
– Мусорить нехорошо. На вас же на днях облава была.
– А я от этих легавых убег, – с гордостью ответил беспризорник. – Ну дай, ну дай папироску бросить!