– Товарищ Турынский. Страна приступила к героическому строительству пятилеток. Трудовой энтузиазм масс – вот тема нашего искусства, человек труда – вот главный герой. Сейчас, когда мы вступили во вторую социалистическую пятилетку, его надо особенно возвеличивать. Жаль, что вы этого не понимаете.
Турынский с тоской вспомнил сцену с говорящей собачкой. Кукла собачки произносила только три слова: «люблю», «елки-палки» и «фининспектор». Но от нее требовали политически выдержанного и мобилизующего репертуара, «побольше штреков, шахт и лав, гав-гав». Их театр тонко поиздевался над своими мучителями. А Днепрова, наверное, сидела тогда в зале и не менее тонко улыбалась.
– Но все признают, что наш музыкальный холл сделался действительно актуальным и совершенно отличным от мюзик-холлов Запада!
Договаривая, Турынский уже знал, что не переубедит аппаратчицу. Днепрова была воплощением того ненавистного племени, которое командовало в искусстве все последние годы. Как многие облеченные властью женщины, партийка говорила низким, почти мужским голосом.
Она чеканила свое, словно читая передовицу из «Правды».
– Сейчас главным становится психологический реализм. Московский художественный театр подает в этом замечательный пример.
– Но мы же эстрадный театр!
Это взмолился с дивана Степнович. Хореограф, стиснутый между двумя балеринами, сидел, закинув ногу на ногу, с незажженной папиросой в руке.
Днепрова прищурилась.
– Советский образцовый эстрадный театр, – уточнила она с многозначительным ударением на первых двух словах. – А от некоторых ваших танцев, товарищ Степнович, до сих пор несет европейским шантаном! Нам требуется от вас, сатириков, пуля, разящая врага прямо в сердце. Нам требуется внимание к величайшим событиям эпохи. А вы нам что подсовываете? Не обижайтесь, но сейчас в колхозно-совхозных любительских постановках больше искусства. Искусства, которое воспитывает, а не развлекает.
Степнович побледнел. Он задвигал губами, как лишившаяся воды рыба. Днепрова поняла, что перегнула палку.
– Надо вытеснять буржуазное ревю из репертуара, – помягче повторила она. – Это не мы у них должны учиться, а они у нас. Им там за границей еще революцию делать. С этим ведь вы согласны, товарищи?
Все стали заверять ее, что, конечно, согласны. Что и вытеснят, и научат, и мобилизуются. А Анна молчала. Она была равнодушна к политике, просто с детства помнила, что революция – это беда.
Но наваждение усиливалось.
– Под водительством товарища Сталина… Наше государство диктатуры пролетариата… Необходимо для защиты интересов трудящихся…
На стенах заплясали тени. Химеры кружили, по-кошачьи терлись мохнатыми головами о коленки людей, толкали их козьими боками, обвивали змеиными хвостами. Они всех затягивали в свой морок. А партийка с придуманной фамилией все рассуждала и рассуждала о мировой революции, попивая чай из дворцового фарфора.
От наваждения Пекарскую спасла сидевшая рядом актриса.
– Анна Георгиевна, – зашептала девушка, – все хочу спросить, что у вас за духи? Просто запах счастья! Восхитительный. Это ведь не «Красная Москва»?
– Нет, это Soir de Paris, – тоже шепотом ответила Анна. – Подарок из Парижа.
Двери ее мира были заперты от химер. Ее запястья благоухали счастьем. Счастье пахло фиалкой и амброй, ландышем и немного мускусом.
– Господи боже мой, только бы не закрыли нас…
Тот день был весь наполнен предупреждениями. К вечеру на город опустился густой туман, и Москва растворилась в молоке – деревья, дома, люди. Еще никогда такого не бывало, удивлялись старожилы. Белая стена клубилась перед каждым, на ней проступали неясные образы. Стоило протянуть вперед руку, и рука исчезала. Время словно застыло. Оставалось надеяться на помощь тех, кто был рядом, или двигаться вперед ощупью на свой риск.
Фойе кинотеатра гудело, будто школьный коридор во время перемены. Младшая ребятня носилась вокруг кадок с пальмами, а старшеклассники громко разговаривали и вызывающе смеялись – как все подростки, когда их собирается больше четырех. Анна и Максим оказались здесь единственными взрослыми без детей. Они тоже пришли смотреть сказку.
Перед фильмом показывали кинохронику. Гитлеровский министр иностранных дел Риббентроп прилетел в Москву обсудить недавние большие события. Все знали, что это были за события – Германия напала на Польшу. На Ходынском аэродроме министра встречал весь состав немецкого посольства: штатские господа в цилиндрах, военный атташе. Вдоль дорожки замер советский почетный караул.
Моросил дождь. Самолет со свастикой проехал по мокрой посадочной полосе и остановился. Риббентроп в кожаном пальто спустился по трапу. Он был мил и внимателен со всеми, но с особым любопытством вглядывался в глаза начальнику почетного караула. Так оценивают будущих противников.
Два племени смотрели друг на друга. За одним были шпили готических башен и четкость машин, за другим – необъятные просторы с деревянными избами и луковицами куполов и какая-то плавная природная сила. Напряжение между этими двумя мирами было очевидным.