– Не всё ещё злодейство, – громко шепчет мужик, а у самого глаза, как у безумного, сделались. – Остальных повели на Волховский мост. Малых детей, ещё молоком питающихся, к матерям верёвками привязали, а мужьям камни на шею – и с великой высоты в реку всех столкнули! Государевы же люди по Волхову в ладьях плавают с баграми, копьями и топорами и, кто со дна вверх всплывёт, того насмерть забивают. Звери! Звери кровавые! – зашёлся беглец в крике и в страшных рыданиях. Бьётся на полу, как в лихорадке, а мастера от ужаса будто каменные стоят.
– Выпей водицы, милый, – плачет Никодим, – ну что ж ты так убиваешься, сынок?
Дали ему воды, а он её ко рту дрожащими руками поднести не может – всю на рубаху расплескал.
– И так пять недель подряд предавали страшной смерти по тысяче человек, а когда уставали, то по пятьсот только забивали. Потом собрал самодержец всех, кто жив остался, перед собой поставил, оглядел кротким оком и говорит: «Вся пролитая кровь взыщется с изменника Пимена. А вы ни о чём не скорбите и живите с благодарностью». И отпустил всех, а Пимена с попами и опальными людьми вроде меня приказал в Москву везти в деревянных клетях и головы рубить, другим в назиданье. А я вот чудом убёг…
Кончил бедолага свой страшный рассказ, обхватил голову руками и затих.
– Куда ж ты теперь, милый? – обнял горемыку Никодим.
– В степи за Волгу подамся, – угрюмо отвечает тот, – слыхал, хоронятся там беглые со всей Руси.
Собрали ему мастера кое-какую одежонку и еды, сколько у кого было. Поклонился он всем низко в пояс и ушёл в ночь.
Вот уж и лики на иконах мастера написали. Теперь ожи́вки класть надо. Все места выступающие – скулы, подбородки, лбы, кончики пальцев, складки одежды – белыми штришками оживили, и стали доски не плоскими, а с глубиной. Никодим сам в последний раз всё строго осмотрел, подправил где надо, перекрестился и говорит:
– Всё, мастера. Кончили мы иконостас с Божьей помощью. Вроде не осрамились, а? Давайте олифить теперь. А ты, Егорий, ступай за мной.
Привёл его в сарай, что на дворе стоял, дверь на щеколду закрыл, достал из-под полы маленький холщовый мешочек.
– Что это, отец Никодим?
– Тебе одному, как лучшему ученику, секрет раскрою, – шепчет. – Однако клянись, что с собой в могилу тайну не возьмёшь, другому мастеру передашь.
– Клянусь! – торжественно говорит Егорий и крест целует.
Никодим мешочек развязал и на стол какие-то маленькие рыжеватые камешки высыпал.
– Янтарь это, камень драгоценный, – шепчет. – Растолки его сейчас в ступе и в олифу высыпь. От янтаря она сверкать начнёт.
Егорий так и сделал. Растолок камешки и высыпал блестящий песок в олифу. Будто искры золотые в ней загорелись!
Вернулись в храм, и все иконы, лежащие на столах, густо этой тайной олифой залили. Краски под блестящей олифой засверкали в сто крат ярче, будто изнутри солнечный свет брызнул!
Стоят вокруг мастера, молча на красоту любуются.
– Ну, чего примолкли? – щурится Никодим. – Прощаетесь? Правильно, теперь эта работа своей жизнью зажила. Сам каждый раз, как с детьми, расстаюсь. Одно утешает: красота эта людей радовать будет. А ты, Лука, мастеров порадуй. Выдай всем кормовые за полгода, кто сколько заработал.
Повёл Лука всех в кладовую, достал свою толстую книгу, где записывал, кто что делал, и стал жалованье делить. Подмастерьям по пуду ржаной муки и овса выдал, а мастерам – по два пуда муки, два ведра пива и по ведру мёда. А особо искусным полпуда соли добавил. И Егорий среди них был.
Три дня отдыху всей артели Никодим дал, чтоб своим хозяйствам помогли, огороды вспахали, избы подлатали, ну и просто в семье побыли. А сам слёг. Будто все силы в свершённую работу перетекли, а ему только душа усталая осталась.
Егорий маялся-маялся без дела и пошёл за реку – лесом подышать.
Ах, какая зелёная тишина за Москвой-рекой! До самого небесного купола покой землю заполнил. Отодвинулся далеко назад огромный город со своими стенами, заборами, крепкими воротами. Исчез, будто и не было его никогда, безумный кровавый царь, отлетели тревожные думы.
Стоит Егорий один в голубом воздухе, а внутри такая лёгкость радостная, какая только в детстве бывает.
Кое-где, на солнечных пригорках, мать-и-мачеха в жёлтенькие платочки нарядилась, а берёзки в нежных светлых листочках издалека на детские пушистые головки похожи.
И вдруг слышит Егорий: высоко в небе будто звонкий ручей зажурчал. Выбежал на поляну и видит: летят от Москвы чередой по синему небу, под облаками, лебеди. Вот уж над ним тяжёлыми крыльями машут, а самый последний обернулся, посмотрел на Егория и курлыкнул, как знакомому.
Ах, как захотелось Егорию разбежаться, замахать сильно руками и полететь вместе с ними в родные свои Дворики, где ждут его не дождутся и бабушка, и жена, и дети, и даже кот Терентий; где в речке Весёлке тёплыми ночами голубые русалки тихо плещутся, а в сосновом бору хромой леший в дупле кряхтит. А в избе за печкой маленький домовой затаился, по ночам озорничает, ложки и веретёна прячет, и, если ему «бороду не завяжешь», лыком ножку стола не обмотаешь, ни за что не отдаст, что спрятал.