Было около восьми часов утра. Не знаю, что делалось. Прибежавшая старуха застала нас в объятиях друг друга в том самом виде, как мы попали в дом: один - почти голый, другой - весь забросанный снегом. Наконец, пробила слеза (она и теперь, через тридцать три года, мешает писать в очках) - мы очнулись. Совестно стало перед этою женщиной, впрочем, она все поняла. Не знаю, за кого приняла меня, только, ничего не спрашивая, бросилась обнимать. Я тотчас догадался, что это добрая его няня, столько раз им воспетая, - чуть не задушил ее в объятиях.

Все это происходило на маленьком пространстве. Комната Александра была возле крыльца, с окном на двор, через которое он увидел меня, услышав колокольчик. В этой небольшой комнате помещалась кровать его с пологом, письменный стол, диван, шкаф с книгами и пр., пр. Во всем поэтический беспорядок, везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожженные кусочки перьев (он всегда с самого Лицея писал обглодками, которые едва можно было держать в пальцах). Вход к нему прямо из коридора;

<p>255</p>

против его двери - дверь в комнату няни, где стояло множество пяльцев.

После первых наших обниманий пришел и Алексей, который, в свою очередь, кинулся целовать Пушкина; он не только знал и любил поэта, но и читал наизусть многие из его стихов. Я между тем приглядывался, где бы умыться и хоть сколько-нибудь оправиться. Дверь во внутренние комнаты была заперта - дом не топлен. Кой-как все это тут же уладили, копошась среди отрывистых вопросов: что? как? где? и пр.; вопросы большею частью не ожидали ответов; наконец, помаленьку прибрались; подали нам кофе; мы уселись с трубками. Беседа пошла привольнее; многое надо было хронологически рассказать, о многом расспросить друг друга! Теперь не берусь всего этого передать» (78-79).

Именно здесь, не в конце записок, не в рассказе о гибели Пушкина и последнем, предсмертном, воспоминании его о друзьях - именно здесь сдержанный, несентиментальный Иван Пущин единственный раз «замешивает собственную личность» и признается, что тридцать три года спустя, в Марьине близ Бронниц, слеза мешает ему писать в очках… В 1825-м не было очков: юный, полный надежд на будущее, Пущин лихо несся на тройке и, подняв Пушкина на руки, входил с крыльца в комнаты.

В рукописи воспоминаний мелькает фраза: «Я догадался, что это Танина няня», - но затем Пущин, видно, сообразил, что в январе 1825 года он еще не знал Таниной няни: только одна глава «Евгения Онегина» достигла печати. Поэтому следует замена - «это добрая его няня, столько раз им воспетая».

Если в Лицее и Петербурге Пущин мог еще сверить свои наблюдения с памятью других товарищей, то для Михайловских страниц помощник его только сам Пушкин. Напомним, что к 1858 году из тех людей, кто навещали поэта в Михайловском, Дельвига давно не было в живых; Горчаков, приехав в Псковскую губернию, принимал поэта у себя, а к нему не ездил; воспоминания Керн вышли всего за несколько недель до смерти Пущина; рассказы Вульфов были неизвестны. Подспорьем могли служить только соответствующие страницы биографии, написанной Анненковым.

«Вообще Пушкин показался мне несколько серьезнее прежнего, сохраняя, однако же, ту же веселость; может быть, самое положение его произвело на меня

<p>256</p>

это впечатление. Он, как дитя, был рад нашему свиданию, несколько раз повторял, что ему еще не верится, что мы вместе. Прежняя его живость во всем проявлялась, в каждом слове, в каждом воспоминании: им не было конца в неумолкаемой нашей болтовне. Наружно он мало переменился, оброс только бакенбардами; я нашел, что он тогда был очень похож на тот портрет, который потом видел в Северных цветах и теперь при издании его сочинений П. В. Анненковым» 1 (79).

Общее настроение, дух ситуации - у Пущина наиболее достоверная часть рассказа. Большой мастер общих психологических оценок, декабрист (как это видно на многих примерах) сразу схватывал главное, и вслед за добрыми словами в адрес художника сам рисует портрет: пушкинская живость во всем, и притом - «несколько серьезнее»… Тут мемуарист как бы беседует сам с собою. Ведь чуть раньше он записал послелицейское впечатление:

«Странное смешение в этом великолепном создании! Никогда не переставал я любить его; знаю, что и он платил мне тем же чувством; но невольно, из дружбы к нему, желалось, чтобы он наконец настоящим образом взглянул на себя и понял свое призвание».

С высоты прошедших лет, обогащенный знанием того, что случилось потом, Пущин комментирует свой тогдашний взгляд, не отменяя, но умудряя:

«Видно, впрочем, что не могло и не должно было быть иначе; видно, нужна была и эта разработка, коловшая нам, слепым, глаза» (70-71).

«Нам, слепым» - это должная критика собственных выводов, плод многолетних размышлений при жизни и после гибели поэта.

Перейти на страницу:

Похожие книги