Почти никто не обратил внимания, как через заслон личной охраны гетмана прорвался полковник Урбач. Как вздыбил коня, да так, что чуть не выбил копытом кубок из рук Хмельницкого.

— На кол захотел, чернь поганская?! — изумился гетман.

— Весть принес.

— На пиру вестей не принимаю.

— Эту примешь, гетман, — уверенно проговорил Урбач, недоверчиво оглядывая пиршествующих. — Только не хотелось бы при всех.

— Говори. Теперь и здесь — можно.

Начальник гетманской разведки вновь настороженно осмотрел своих и чужих, не доверяя ни тем ни другим. Слишком хорошо знал, как свои становятся чужими, когда есть за что продаться врагу.

Склонившись с седла, вполголоса, почти на ухо гетману, проговорил:

— Умер король Польши. Нет больше короля Владислава.

Хмельницкий отшатнулся от него.

— Кто сообщил?

— Не сомневайся, весть правдивая, — уклончиво ответил Урбач.

— Но ведь тогда все, что мы с ним задумали… — с полупьяной непосредственностью пробормотал гетман. — Вообще вся эта бойня теряет всякий смысл. Что же теперь

— Не здесь, — прервал его полковник. — Что задумано, то задумано.

Хмельницкий поднес ему свой кубок. Рука гетмана предательски дрожала.

— От того, что выпью, он не оживет. Потому что умер уже. В Литве. В каком-то городке, черт бы его, запамятовал. Только что примчался гонец.

— К полякам?

— К тебе.

— Где он?

— В шатре.

— Но почему шепотом?

— Да потому, что не уверен, что все присутствующие здесь должны знать: о смерти короля Польши тебе сообщили уже сегодня, а не через две недели. Может, тебе, гетман, выгодно делать вид, что ничего об этой скорби поляков не ведаешь?

Хмельницкий вырвал кубок из рук Урбача, поднес к губам, но выпить так и не смог.

— Король Владислав умер… [48] — Кажется, только сейчас по-настоящему дошел до него смысл этого страшного, еще не осмысленного, с совершенно необъяснимыми и непредсказуемыми последствиями, известия. — Что же теперь? Значит, Польша осталась без короля? — вопрошал он таким же заговорщицким шепотом, каким только что ему сообщили эту странную новость.

— Даже похоронив его, Речь Посполитая все еще не смогла смириться с этим. Польша без короля, что Иисус без распятия. В Польше короля любят только за муки.

— Всех нас любят лишь до тех пор, пока страдаем и мучаемся. Как только нам открывается лик божественного просветления, страдать начинают все вокруг. От того, что не страдаем мы. И только тогда узнаем, как много врагов вокруг нас. И как мы одиноки среди толпы целующих нас и омывающих нам ноги. Так где он, этот гонец?

— В шатре. С завязанным ртом.

— Ганжа, Кривонос! На этом «поле брани» торжествовать должны не наши сабли, а наши желудки. И проследите, чтобы ни один высокородный шляхтич подняться с него до утра не смог.

— За мудрость гетмана!

— А что будем делать с Потоцким? — спросил все еще не пьянеющий полковник Глух, сидевший напротив Кривоноса.

— Он по-прежнему должен пребывать в полотняной крестьянской сорочке, под крестьянской повозкой, на попоне… — подтвердил свой приговор Хмельницкий. — Его первого отдам татарам, и даже денег не возьму. В подарок хану.

Урбач спешился и пошел вслед за Хмельницким.

— Так, говоришь, в шатре он, с завязанным ртом?

— Только сейчас я понял, почему гонцам, приносившим подобные вести, монгольские мурзы немедленно рубили головы.

— После первых побед пойдут такие вести, что не нарубишься голов наших православных, — успокоил его Хмельницкий.

— Впрочем, этот гонец не от королевы. И не от канцлера.

— То есть это не гонец, которого направили к Потоцкому?

— Он шел к нам. Того, настоящего, коронного гонца, они еще пришлют. Но это будет позже.

— Кем же послан этот? — удивился Хмельницкий.

— Мне он мог бы признаться, но только под пытками. Я не стал добиваться признания такой ценой, зная, что вам он откроется без всякого принуждения.

<p>30</p>

По мере того как карета медленно и тряско, словно бы переваливаясь с булыжника на булыжник, поднималась на Монмартр, кардинал Мазарини все шире открывал дверцу и, наваливаясь плечом на стенку кареты, всматривался в произраставшие из голубовато-фимиамной утренней дымки очертания Парижа.

В последнее время премьер-министр Франции поднимался сюда все чаще, как только предоставлялась возможность и позволяла погода. И всякий раз это вознесение над древней столицей Европы воспринималось им как вознесение над самим собой, над бренностью обыденного и порядком опостылевшего бытия, над всем тем кроваво-мирским и презренно-мерзким, что оставалось где-то там, внизу, в глубинах аристократических кварталов и особняков, в пригородных поселениях торгашей и ремесленников. Всего того, что оседало в пропитанных непокаянными грехами и греховными лжепокаяниями храмах; в чадных, не столько от пламени каминов, сколько от атмосферы великосветского удушья, сумрачных залах и кабинетах; в будуарах и на постоях армейского и политического бомонда.

Перейти на страницу:

Все книги серии Казачья слава

Похожие книги