Выпрямившись, он повернулся лицом к командиру и комиссару и попросил разрешения сказать несколько слов.
Командир обратился к строю партизан и громко спросил:
— Решайте, дадим ему последнее слово или нет?
— Дадим! — послышались голоса.
Я часто потом думал, почему партизаны разрешили говорить приговоренному ими же к смерти человеку. Возможно, потому, что он мужественно выслушал смертный приговор. А может, потому, что он так аккуратно сложил снятую с себя шинель, сделано это было не по-военному, а по-граждански. Кто его знает почему?
— Я знаю, что очень виноват и заслужил смерти, — начал приговоренный. — Но я прошу вас не убивать меня как собаку, а разрешить мне умереть с оружием в руках в бою с фашистами. Дайте мне самое опасное задание…
Я снова посмотрел на лица партизан и понял, что они не откажут ему в этой просьбе. Буквально через несколько секунд прозвучал ответ:
— Разрешаем!
Командир отряда и комиссар и на этот раз согласились с партизанами. Партизан с автоматом не спеша занял свое место в строю.
— Верните ему оружие! — распорядился командир отряда и тут же скомандовал: — Отряд, разойдись!
После прорыва фронта я узнал, что провинившийся партизан участвовал в разведке переправы через Буг и погиб в бою против гитлеровцев.
Совершенно неожиданно нас начал осаждать новый «противник» — сыпной тиф. В конце февраля в снежный туманный вечер мы молча цепочкой шли по снегу. Я тащилась за Пиштой, за которым шла всегда, когда мы следовали в пешем строю. С рассвета мы двигались по ровной местности, на которой за целый день встретили только несколько жалких деревьев да чахлый кустарник.
От лошадей шел пар, на ногах у них висели крохотные сосульки, еле слышно позванивавшие при каждом их шаге. Мы шли рядом с повозкой, чтобы не обременять лошадей, которые и без того устали. На повозке сидел только Домонкаш, погонявший лошадей. Одна из наших лошадок была одноглазой, поэтому ее то и дело тянуло сойти с дороги в сторону или отстать от повозки, за которой она шла.
День выдался необыкновенно спокойным: не прозвучал ни один выстрел. Тишина стояла удивительная, и нарушали ее лишь шарканье ног партизан, тяжелое дыхание лошадей да тихий скрип повозок. Я уже привыкла к такой тишине, зная, что она обычно наступает после того, как партизаны пройдут более двадцати километров, когда людям уже не до разговоров, когда все их усилия сосредоточены только на том, чтобы заставить себя переставлять ноги.
Днем у меня разболелась голова, постепенно боль сделалась более острой, почти невыносимой, перед глазами пошли кроваво-огненные круги, а ноги начали заплетаться даже на ровном месте. Я вцепилась мертвой хваткой в борт повозки, но легче мне от этого не стало. Пишта, заметив, что я с трудом переставляю ноги, подошел ко мне и, внимательно вглядевшись в мое лицо, спросил:
— Ева, что с тобой? Ты устала?
— Голова чертовски болит, — еле слышно ответила я, так как мне даже языком пошевелить было трудно. Мне самой казалось, что голос мой звучит откуда-то издалека. Пишта взял меня под руку и пощупал мой лоб.
— Да у тебя жар! — воскликнул он. — Сейчас же садись на повозку!
Я не стала возражать, так как чувствовала, что вот-вот свалюсь на землю. Без помощи Пишты я и на повозку не взобралась бы. Я растянулась на соломе, чувствуя, как каждый толчок больно отдается у меня в голове. Пишта шел рядом с повозкой и, держа меня за руку, считал пульс. Как только я начинала стонать, он успокаивал меня словами:
— Лежи тихо! Сожми зубы и молчи!
Но я уже не могла молча выносить боль.
Потом я услышала, как мимо повозки проскакал конник и прерывающимся голосом прокричал:
— Танки! Танки!
Колонна повозок распалась: они съехали с дороги на пашню. Возничии вовсю погоняли лошадей. Партизаны соскочили с повозок и побежали сбоку.
— Быстрее! Быстрее! — слышалось со всех сторон.
Наша повозка тоже съехала с дороги и, подскакивая на мерзлой земле, покатилась по полю. Мне же казалось, что и повозка, и лошади топчут мое тело. Голова разламывалась от нестерпимой боли. Пишта отпустил мою руку и куда-то исчез. Это еще больше обеспокоило меня. Собрав последние силы, я села на повозке. Туман был настолько густым, что ничего не было видно уже в пятнадцати метрах. Домонкаш кнутом сильно стегал лошадей, особенно правую, но мы все-таки отставали от передних повозок. Нас обгоняли повозки, едущие за нами, и скрывались в тумане. Я знала, что если мы оторвемся и отстанем от своих, то это в условиях танкового нападения будет равносильно гибели.
Знал это и Пишта, потому и тянул нашу одноглазую кобылку под уздцы. Но и это не приносило желаемого результата. Тогда Пишта привязал вожжи за задний борт телеги, ехавшей впереди нас, чтобы заставить лошадей двигаться быстрее. Время от времени Пишта спотыкался, падал на колени, но и тогда не выпускал из рук поводка.
Резкие боли в голове, похожие на уколы чем-то железным, стали невыносимыми. Я упала на дно повозки и потеряла сознание.