Вопрос поразил нас своей серьезностью и вместе с тем простотой. Как будто речь шла о само собой разумеющемся деле. И все-таки ответить на него нам было невозможно. Солдат и офицеров Советской Армии воспитывали в духе уважения к другим народам, и, видимо, поэтому простым советским воинам было нелегко представить себе структуру полуфашистского или фашистского государства, изощренный аппарат обмана и насилия, под гнетом которого мы жили. Поэтому они не понимали, почему мы, рабочие и крестьяне, не можем восстать против своих эксплуататоров и выбросить их вон, как это сделал в свое время русский народ.
Санитары принесли двух тяжелораненых и уложили их на понтоне. Было предложено взойти на понтон и нам. Кроме трех саперов, двое из которых сидели на веслах, а третий — у руля, нас сопровождал только лейтенант. С неба нещадно палило солнце, под нами плескались мутные воды Дона, на понтоне громко стонал раненый.
Как только мы пристали к противоположному берегу, лейтенант повел нас в редкую дубовую рощу, где группами сидели и стояли советские солдаты. Кое-где виднелись пулеметные гнезда, огневые позиции минометов, других же признаков передовой мы не заметили: то ли все было так хорошо замаскировано, то ли она была растянута в глубину. В лесу располагался какой-то штаб, очевидно полка или даже дивизии. Лейтенант передал нас одному из комиссаров, рассказал ему обстоятельства нашего пленения и ушел.
Я с интересом смотрел на первого советского комиссара, которого встретил в своей жизни. Наши офицеры часто и много рассказывали нам о необычайной кровожадности красных комиссаров, которые, если верить рассказам, под пистолетом гнали советских солдат в атаку. Что это был именно комиссар, я определил по красной звездочке, нашитой у него на левом рукаве гимнастерки. Ему можно было дать лет тридцать пять. Это был высокий, крепко сложенный мужчина, с круглым румяным лицом, напоминавший скорее задунайского крестьянина, чем военного. Другого оружия, кроме пистолета, у него не было. Он посадил нас на траву под тенистым деревом, а затем сел и сам. Через некоторое время к нам подошел солдат, немного говоривший на ломаном венгерском языке. Он-то и стал нашим переводчиком.
Сначала комиссар спросил, есть ли среди нас офицеры. Мы по-прежнему отвечали, что нет. Тогда, указывая на меня, он спросил:
— Ты тоже не офицер?
Поскольку меня опять приняли за офицера, мне пришлось объяснить переводчику, что я простой сапер, поэтому и ношу сапоги, а у саперов я был санитаром. Казалось, мне поверили.
Немного спустя двое советских солдат притащили на плащ-палатке несколько буханок черного солдатского хлеба и копченую рыбу. Комиссар предложил нам поесть, и мы не заставили себя долго упрашивать.
Ели мы с большим аппетитом, хотя и черный хлеб, и копченая рыба были для нас непривычной пищей, но солдатский желудок, как говорят, все переварит. Комиссар же лег на траве рядом со мной и с помощью переводчика вел с нами неторопливую беседу. Он оказался хорошим знатоком человеческих душ и вскоре сумел создать такую атмосферу, что мы, перебивая друг друга, стали рассказывать ему о себе, о наших гражданских профессиях, своих семьях и о своей фронтовой жизни.
Мне было приятно вспоминать о родном селе, Дьёрваре, о матери, отце, о нашей железнодорожной будке, где я родился и вырос, а комиссар слушал, казалось, с большим интересом.
Но тут нашу беседу неожиданно прервал откуда-то появившийся другой комиссар, высокий, худощавый, с красным лицом и орлиным носом, лет пятидесяти, в форме зеленого цвета из тонкой шерсти. Весь его вид, красная звезда на рукаве и нашитые под ней золотые шевроны свидетельствовали о его высоком ранге. Он остановился около нас, посмотрел, как мы едим рыбу с хлебом, потом что-то резко сказал нашему комиссару, который, смутясь, быстро вскочил на ноги, застыл по стойке «смирно» и по-военному кратко о чем-то доложил. Затем старший начальник так же быстро удалился, как и пришел.
От всего этого у нас, как говорят, кусок застрял в горле. В смущении мы бросали испуганные взгляды то друг на друга, то на комиссара. Некоторые из нас, с побелевшими от страха лицами, прошептали:
— Видимо, нас все же расстреляют.
Я невольно подумал о том, что старший начальник, вероятно, выразил свое недовольство тем, что комиссар так панибратски беседовал с нами, словно мы были у себя дома, где-нибудь в поле, на сенокосе, когда все, отдыхая, лежат на траве и курят одну сигарету. В первые часы плена меня поразило то, как просто и непосредственно говорят с нами советские офицеры, насколько по-дружески обращаются они со своими подчиненными. Я не заметил и следа той надменности и чванства, которые были присущи венгерскому офицерству.
И все же я спросил комиссара, что случилось. Он увидел, что мы испугались, и улыбнулся:
— Ничего! Товарищ командир был недоволен тем, что мы дали вам только рыбу и хлеб, когда могли бы накормить нормальным горячим обедом.
Признаюсь, как ни был симпатичен мне комиссар, но тут я ему не поверил.