«…События, тихие, странно многозначительные, наши события развиваются… Кажется, и я, как платонический знаменец, доживаю последние дни. Сейчас тебе станет все ясно.
Слушай! Мы с Тусей решили поехать в Переделкино к Эмику Казакевичу. Выпили, поиграли в преферанс, помокли под дождем, а вечером пошли вместе с ним к Вишневскому на дачу. Я захватил статью (о Константине Симонове) с собой и отдал ее патрону. Все было хорошо. Потом Соф. Касьяновна пригласила нас ужинать. Мы выпили остатки чьей-то водки и сидели трепались. Шеф вдруг сказал, что он перечитал всего Пастернака и понял еще раз то, что понимал и раньше: Пастернак — подлец, который 30 лет презирает всё и всех и т. д. и т. п.
Я начал очень вежливо возражать, говорил, что трагические судьбы настоящих художников не «разоблачаются» пустыми и прямолинейными «выводами». Говорил ему, как Маяковский заставил, любя и ругаясь, написать Пастернака «905 год» и «Л. Ш.» (эта версия с чьей-то легкой руки исповедовалась в 30-х годах Бригадой Маяковского. —
…Все пересказать я тебе не могу, но кончилось это задыханиями, истерическими криками, зубовным скрежетанием, взвизгиваниями В. В. и такой чудовищной демагогией, что листья осыпались в лесу, где «заканчивался» этот глупый и ненужный спор. Эмик мудро молчал, только помогал мне цитировать БЛ, а Туся исщипала мне всю руку.
…В темноте мы ушли напропалую через лес и вышли к какой-то даче. Горело большое окно. Чье бы это могло быть окно? — гадали мы. — Федина! — решил переделкинец Эмик. По тропинке осторожно пробрались мимо окна и заглянули. За столом, обхватив голову руками, сидел в очках Пастернак и бог его знает что думал! Сон в руку!
Вот и всё».
Пиши я тогда сценарий, а не письмо, здесь бы мне и следовало поставить точку. Но письмо продолжалось: