А дальше говорятся и повторяются расхожие сентенции о том, чтó для человека такого масштаба позволительно и непозволительно. Или, скажем, чтó в его оценках литературы и искусства отвечает эталонам, а чтó примитивно… И прочее в таком же духе. Повторяли все это самые разные люди, в том числе и хорошо относящиеся к Ландау. В тексте (или в подтексте) всегда звучало одно и то же: конечно, он великий физик, но… разве можно позволить себе писать о том, что он бывал не на высоте? Придется умалчивать…
Так что ж, может, все это так, с этим надо согласиться, повторив вслед за другими: «Бывают ведь странности у великих людей». А может, лучше, ставя себе целью не «обелить» Ландау, но сказать о нем правду, и правду настоящую, не лежащую слишком уж на поверхности, может быть, правильней предположить, что многое в его поведении было только внешним — оболочкой, панцирем, надетым, чтобы защитить достаточно ранимую кожу. И постараться показать, что это вовсе не домысел.
В союзники я могла бы взять себе немало людей, хорошо и издавна знавших его, хотя вполне вероятно, что выбранные мною «свидетели защиты» составляют особую группу среди тех, кто общался с Ландау. С друзьями своей юности, времени «робкого застенчивого Дау», он навсегда сохранил прежний тон отношений. А с другими… И тут скорее всего наберется немало «свидетелей обвинения».
Как же приступиться к этой тонкой психологической теме?
Ключ, думается, лежит в глубочайшем убеждении Ландау, что каждый человек не только может, но и должен, обязан быть счастливым. В этом его долг перед собой, перед жизнью и даже, если хотите, перед обществом. Он должен быть счастлив и в работе, и в любви, должен жить полной, насыщенной жизнью. Каждый человек.
В связи с этим Ландау любил рассказывать, как будет выглядеть Страшный суд: трое задают вопросы, и им придется давать отчет — как прожил жизнь, был ли счастлив, выполнил ли долг перед собой.
Ландау не только проповедовал эту веру, но и весьма последовательно «работал над собой», чтобы стать действительно счастливым человеком, чтобы преодолеть в себе, а если удастся, то и вне себя, все то, что мешало ему быть счастливым. Говоря о его болезненной застенчивости в юности, Лифшиц вспоминает: «Это свойство причиняло ему много страданий и временами — по его собственным признаниям в более поздние годы — доводило до отчаяния. Те изменения, которые произошли в нем с годами и превратили его в жизнерадостного, везде и всегда свободно чувствовавшего себя человека, — в значительной степени результат столь характерной для него самодисциплинированности и чувства долга перед самим собой. Эти свойства вместе с трезвым и самокритичным умом позволили ему воспитать себя и превратить в человека с редкой способностью — умением быть счастливым».
Может быть, такое активное отношение к счастью роднит Ландау с Томасом Манном, хотя содержание, которое вкладывалось каждым из них в слово «счастье», во многом различно, если не противоположно. Вот что писал Томас Манн брату Генриху в 1904 году, после своей помолвки:
«Счастье нечто совсем-совсем иное, чем представляют себе те, кто его не знает… Я никогда не считал счастье чем-то веселым и легким, а всегда чем-то таким же серьезным, трудным и строгим, как сама жизнь, — и, может быть,
Не хочется повторять, а тем более доказывать такую банальную мысль, что частная, личная — как принято называть — жизнь человека играет для него очень большую роль, даже если существование его наполнено интереснейшей и важнейшей духовной работой. Например, просто невозможно представить биографию Пушкина, где бы отсутствовала эта сторона его бытия. И не только из-за трагического конца поэта…
С другой стороны, такт ставит многие ограничения и запреты, особенно когда речь идет о современнике, еще так недавно ушедшем от нас.