Бывают такие моменты, когда ты почти твёрдо знаешь, что следует делать, хотя разум может говорить, что ты поступаешь не так, как нужно. Любой сокол знает себя, знает, когда можно слушать разум, а когда лучше положиться на птичье сердце. Да и не только сокол, наверное. Все мы тут, в Княжествах, приучены не пренебрегать словами, что шепчет неслышный внутренний голос, мы не всегда бываем расчётливы и холодны, и виной тому, как мне кажется, наша родная земля да привычка уповать на соседей-нечистецей как в минуты нужды, так и в минуты радости. Мы не верим во что-то чудесное, нечеловеческое, помогающее или строящее козни. Мы веками живём бок о бок с ним, видим, слышим и осязаем его.
Миловидная подавальщица с остреньким веснушчатым носом принесла мне кружку пенного и тарелку чесночного хлеба. Покрутилась немного у моего стола, ждала то ли слов восторженных, то ли монетку сверх оплаты, но ничего не дождалась. Я был слишком напряжён и сосредоточен, чтобы отвлекаться на девок.
Трактир не мог похвастаться роскошью, но и бедным его нельзя было назвать. Хозяин обустроил очаг со стульями для желающих согреться не только выпивкой, а в одном углу убрали столы и поставили длинную скамью – для музыкантов. Сейчас скамьи пустовали, но пару раз я даже видел, как тут выступали настоящие мастера своего дела – не деревенские юнцы, выучившиеся бренчать на гуслях и дудеть в рожки, а певцы со звонкими голосами и холёными дорогущими инструментами.
Кругом гудело, как в пчелином улье. Я старался уловить сразу суть всего сказанного, прислушивался и к крикам, и к шёпоту, и к смеху. Головой не вертел, чтобы никто не подумал, будто мне есть дело до их толков, потягивал себе тихонько пенное да уши грел, расставил сети и ждал, какая рыба мне попадётся.
– Оберег купил на торге в Коростельце, у ворожеи Купавки.
– Я ей так и сказал: чтоб тебя моровая язва забрала, блудливая ты лешеложица!
– Коленки болели – страсть. Волхв сказал, травяные припарки ставить да носить штаны из собачьей шерсти. Ты это видал вообще? Из собачьей шерсти!
– Чтоб стрела ловчее летела, над ней пошептать надо, у меня дома слова записаны, если надо – заходи, спиши.
Говорили много. Я ловил обрывки тех разговоров, где хоть как-то касались волхвования, врачевания и хворей, но больше приходилось слушать о попойках, неверных жёнах, ленивых детях, не несущихся курах, страстных полюбовницах и растущих ценах на торгах. Обычные разговоры обычных людей. Скучные до тошноты. Я слушал их, ленивых отожравшихся крестьян, не видевших в жизни ни беды, ни настоящей нужды, и у меня зудела задница от их невежественных, мелочных проблем. Сразу ясно: не доходила Морь до дома того мужика, который пожелал болезни неверной жёнушке, не сгорал весь двор вместе со скотиной у юнца, верящего в обереги из Коростельца, не плакали от голода дети молодца, так громко возмущавшегося тем, что покупатели просят его сбавить цены на хлеб…
Я не любил людей. Но и не ненавидел. Иногда проникался к некоторым симпатией, но в целом простые селяне виделись мне кем-то вроде курей, постоянно сытых и никогда не покидающих родного курятника со двором. Копающихся в земле, клюющих зерно, вытягивающих из почвы червей и убеждённых в том, что небо над головой всегда останется синим, а хозяин не забудет подлить водицы в поилку.
Юнцы за соседним столом вели себя на удивление тихо. Робели, впервые придя в трактир? Не знаю. По-моему, мальчишкам в их возрасте полагалось шуметь, спорить, хохмить, кричать и звонко хлопать друг друга по плечам, ведь играет же горячая молодая кровь, бурлит в венах и бьёт в головы, затуманенные хмельным. Но, наверное, они не просто так хранили молчание, изредка перекидываясь напряжёнными репликами. Было между ними что-то тяжкое, звенящее в воздухе, невысказанное, и в другой день я бы непременно расспросил у них, что да как, но сейчас было не до того.
Дверь открылась, с улицы дохнуло прохладой, и никто бы не заметил очередного посетителя, если б не его потёртые гусли на видавших виды ремешках. Музыкант молча прошествовал к углу со скамьёй, сел и без прелюдий начал играть. Он был укутан в зеленоватый плащ и даже не снял капюшона, таился от кого-то, как и я сам, но все лица мигом повернулись к нему, затихли полупьяные разговоры о крестьянской суете, не стучали ложки по тарелкам, и даже прихлюпывания, с которыми посетители трактира втягивали в себя пенное, стали звучать гораздо реже.
Что может сыграть человек с инструментом, забредший в трактир? Вариантов немного. Что-то разухабистое, весёлое, всем знакомое вроде «Курочки пестропёрой», а может, и наоборот, нагоняющее тоску, слезливое и тяжёлое, как «Ой, далёк мой дом»… Но я ошибся. Человек занёс руку, будто размышляя, выбирая мелодию из своих кладовых, а потом опустил пальцы на струны, и музыка ворвалась в трактир, но не весёлая и не тоскливая, а какая-то другая, не наша, не знакомая. Может, он научился этой мелодии в Царстве: там любили всё слаженное и чёткое, скучное по сути, лишённое души и света, зато построенное по каким-то законам, выдуманным учёными мужами.