– Не было выбора, он бы иначе умер… Больше сорока лет назад… в партизанах. Он подорвался на мине. Одна нога была сильно изранена, а другая – размозжена до колена… Самолетов из-за линии фронта мы принять не могли, и в тыл не отправишь, немцы нас почти совсем задушили. Я делал ампутацию перочинным ножом и обычной пилой-ножовкой.
– Без наркоза? – закрыла я от ужаса глаза.
Старик грустно закивал головой:
– Я шил культю швейной иголкой, заправленной ниткой из трофейного парашюта. Я сам вспоминаю об этом со страхом – рану залеплял яичным белком, смешанным с золой и растертой дубовой корой. Перевязывал лоскутами рубахи, смоченными в льняном масле… И все-таки выходил я его.
– А что потом было?
– Потом? Потом он стал крупным начальником, кажется прокурором. Я встретил его на тридцатилетии Победы. Он меня называл своим спасителем. Не знаю, может быть, это по случаю праздника?..
– А зачем он тебе?
– Да вроде бы ни за чем. Поговорить хотел…
– Хорошо, я спрошу, – пообещала я. – Я такой фамилии не слышала, но я узнаю, работает ли этот Кравченко. А может, он на пенсии уже?
– Вряд ли. Крепкий мужик. Когда я оперировал его, Кравченко было от силы лет восемнадцать. Тогда люди формировались раньше…
Старик встал из своего кресла и направился за мной на кухню. Я заметила, как он аккуратно одет. Погладила его по лацкану пиджака и сказала:
– Дед, как я довольна, что ты такой красавец.
Он усмехнулся:
– Я стараюсь держаться прилично, – покачал своей седой красивой башкой усталого грифа и добавил: – Ненавижу старческое слабоумное бесстыдство…
На кухне было чисто, аккуратно вымыта посуда и расставлена по своим местам. Не знаю, как умудрялся дед поддерживать такой порядок, ведь ему даже ходить было трудно.
Я спросила его:
– У тебя телефон Витечки есть?
Он поднял на меня косматые белые брови:
– Да. А зачем он тебе? Ты хочешь мириться?
– Нет, Сережка надерзил учительнице, и, по-моему, он прав. Я не хочу, чтобы в школе знали о том, что ушел отец, и не хочу, чтобы Сережка чувствовал себя сиротой. Я хочу позвонить Витечке…
Дед пожал плечами, оторвал от календаря листочек и написал на нем телефон.
Я сняла трубку аппарата и почувствовала, что у меня останавливается сердце, но усилием воли оттолкнула от себя тоскливую немоту бессилия и стискивающий горло страх, быстро набрала шесть цифр номера и услышала женский голос:
– Слушаю.
– Мне нужен Виктор Герасимович, – сказала я, будто битое стекло глотала, и голос мой звенел от злости и унижения.
– А кто его спрашивает?
Вот еще одна вахтерша-путеводительница через пустыню кризиса – мудрая Гейл Шиихи.
– Скажите ему, что спрашивает Ирина Полтева.
На том конце, как чернильная клякса, растеклось молчание, тишина, какой-то шорох, шепот, наверное, она знаками объясняла Витечке, кто вторгся в их парадиз, переглядывались взволнованно, и Витечка гримасами давал ей указания. Потом ее голос, мягкий и вкрадчивый, неузнаваемый по сравнению с той канцелярией, что отвечала мне вначале, сказал:
– Виктора Герасимовича сейчас нет дома. Он, оказывается, ушел… На вешалке висит его пальто, и я не поняла, что он ушел в куртке…
Я тяжело дышала, я боялась только, что голос сорвется, и я заплачу, закричу, обругаю ее. Все-таки справилась. Нельзя вести себя, как Ольга Чагина. Да и передо мной-то Гейл Шиихи ничем не провинилась.
– Ну что ж, очень плохо, что не удалось его застать. Но я по крайней мере счастлива, что у него два пальто…
И бросила трубку. Дед подошел ко мне, положил руки на плечи, печально смотрел на меня.
– Дед, не грусти, я справлюсь. Я только с ужасом думаю об унижении на суде, о мучениях всей этой разводной процедуры. Детям что скажу, тоже не представляю… И этого дурака все равно жалко.
– Беда в том, что он не с тобой разводится, – покачал дед головой. – Он хочет развестись со своей несостоявшейся жизнью…
– Детям, к сожалению, этого не объяснишь. Да и мне не легче. Вот дурень несчастный! Воистину седина в бороду – бес в ребро…
Дед грустно сказал:
– Я думаю, Ра, что беса на него вовсе не эта женщина наводит. По-моему, бес, который толкает нас в ребро, – это все наши слабости, пустые амбиции, все злое, черное, неблагодарное, то, что делает нас ниже, гаже, хуже. Я хотел бы это сказать Витечке, но он меня больше не слушает… Тот, кто позволяет бесу подталкивать себя долго в ребро, должен точно знать: однажды он сломает ему ребро и разорвет сердце…
Отпирая замок своей квартиры, я вспомнила, как Витечка, знающий все, однажды с полным основанием обозвал меня «короткоживущей частицей». Скорее всего, в это утро он читал научно-популярный журнал. Сейчас он наверняка мог бы добавить, что период моего полураспада – один день. Сегодняшний.
Еще один такой день, и завтра распад станет полным и окончательным. Меня просто не будет. Я не устала, меня не существует. И мечтала я только об одном – о тишине. О покое – таинственном острове сокровищ, недостижимом, карта которого потеряна, а сам он снесен землетрясением жизни.