И приподнял протопоп сухонькое личико Феодора с блеклыми детскими глазами и поцеловал в высокий лоснящийся лоб:
«Ступай давай. Раскливил до слез… Царь меня милует – и заживем во Христе по-прежнему, как братовья… Ну, ступай».
Аввакум долго не снимал напряженного взгляда с сыновей, выискивал их родные головы в людском муравлище, пока не поглотила их улица, как весеннее половодье затягивает лесовой сор. И снова угрюмо вздохнул скиталец, и сердце сжала грусть.
Эх, светик-царь, очаровали тебя кобыльники, вскружили голову сладкой говорею, насулили новых дальних земель, хотя и своя-то вся в проторах и разоре. Но погоди, не робей: рядом уже я, туточки, обопрись, сердешный, о мое плечо…
Сунули протопопа в затворы на Крутицкое подворье. Келья просторная, светлая, на трапезу ушное из стерляди дали, да щуки вяленой прутьями, да горшочек репы пареной, да романеи кубок, да узвару медового, а квасу монастырского пей сколько хошь. Хорошо приняли, решили добром уладить: не колебнется ли ерестливый поп? То царь велел митрополиту миром склонить Аввакума ко Двору, не теряя надежды на успех: де, покудесил, побегал по Руси, так и уняться ведь пора? И неуж совсем безумен человек, жить не хочет?
Два дня не трогали Аввакума, дали опомниться с дороги, а после и потянули на которы-уговоры, на утомительное увещевание. А и неведомо было в долгом споре том, кто кого уламывал; всяк на свою сторону оглобли заворачивал, чтобы пристойней было ехать, ибо всяк свою правду блюл, убоясь Бога. Шесть дней шла канитель, а на седьмой в помощь митрополиту Павлу пристал архиепископ рязанский Илларион. Павел Крутицкий умел носить себя, не расплескав, и даже в Крестовой палате подворья не ходил, но шествовал, голову держал спесиво, струил разномастную бороду сквозь узловатые кривые пальцы, раскладывал на груди по прядкам, как овечью битую шерсть. Вот тебе и бывший торговец блинами, вот тебе и попенок; всполз на самую вышину власти, да и, спихнув патриарха, норовит усесться на его тронку.
– Аввакум, милой, не упрямься, – говорил он с укоризною, но под ноги соломки стелил мягко, притрушивал свой гонор. – Ну что ты лезешь на православное воинство, как медведь на рогатину? Будто один правый, ратишься-то сразу со всема. Не безумец ли? И так подумают. Ведь смеху достойно. Скидываешься на прежних святых, на их обычай. А когда то было? Сколько воды с той поры утекло. То греки нам веру истинную дали, а мы с нее соступили прочь. Ежли перечить им, возгордясь, так мы нынче стали и не православными вовсе. Всем народом сглупа убежали в скрытию, затворились у печного шестка от всего мира, да и воем в свою еретическую дуду…
Но только каждое слово отскакивало от Аввакума, как горох от стены. Протопоп едва выслушивал увещевателя, едва перемогался, чтобы не оборвать кощуны; его выстроганное страданиями лицо то скоро бледнело, то наливалось краскою, и в узко посаженных глазах постоянно вспыхивала рысья угроза. Не было в протопопе благолепия, не было той чиновности, что растворяет сердца. Гнать бы таких из приходов, но вот царь почему-то прилепился к еретику и слово его почитает за святое. И государыня-то болезнует по раскольнику, попускает в упрямстве, и царю небось поет про то на уши?..
– Может, и царь наш не православен? – улавливал на слове митрополит.
– Я того не говаривал. Я Михайловича люблю пуще жизни. Да только сплутал светик мой, сгоряча, заболел душою от Никона, мнимого пастыря, внутреннего волка. Да теперь-то, чаю, вытравит из себя тую хворобу.
Павел Крутицкий согласно кивнул головою. Эти речи ему любы. Над Никоном сгустились тучи, и теперь не разгрести их руками; никакие ловыги и плуты, разосланные по греческим землям, не помогут добровольному затворнику.
– Так и не противься. А возлюбив государя, милой Аввакум, прими древний греческий обычай, от которого мы сплутали, за истинное правило. Государь три перста послушно на себя положил, не усомнившись в истине, так и ты прими их. Коли воистину любишь государя-отца, а не словесно, Не будь бодучее быка и упрямее онагра… Я слышу, тебе и греки не указ? И мы, твои отцы, блудодеи, а восточные патриархи – новые еретики. Милой Аввакум, когда православное солнце не видимо бысть средь ясного неба, так чем хулить его и спотыкаться на всякой кочке, лучше промой слепнущие вежды святой водою, и отвратит от тебя всех кромешников. Ну, не упрямься же… Разве царь наш глупее тех заблудших, кто в темноте своей неучености потеряли фонарь Софии Премудрой и соступили с истинной веры, исказили догматы?..
– Я царя не похулю. Он меня в духовники звал, когда ты еще блинами торговал. Поди, говорит, ко мне в отцы. Да я не пошел. К тому времени он уже сблудил, с Никоном собакою слюбился, яко Пилат да Ирод… Думаешь, Павел, и я пирогов тех мягких не хотел? Да Христа жаль стало потерять.