– Вы церкву родименькую спихнули в ров: лети, де. Только бы вам жирное есть да мягко спать. Чую мечту твою: де, как бы славно, чтобы все разом предались черту. Когда правых нет, то и горя нет. И все кромешники уже за правых, и черти все смесятся с последними праведниками, затмив их черными рылами… Ешь, Павлуша, во спокое лебяжьи крылышки, никто изо рта не отымет… Притворы, умники, навыгрызали углы у книг, ровно мыши; то и вся ваша наука…
– Опомнись, протопоп. Какая муха тебя укусила? Ведь сладились уже, – притворно засмеялся Павел Крутицкий и посмотрел на Иллариона; но тот каменно молчал, утонув в креслице, лишь виднелась голова тыквою с тонкими гладкими волосами до плеч.
– С потаковниками врагов наших не торгуюсь… Что вам «азъ», когда из церкви вертеп сотворили и все переиначили от креста на маковице до просфоры и шапки. И одежды-то ваши латинские, из-под папской туфли отирки… Вы Русь, мать нашу, воровски столкнули в ямку, чтобы бултыхалась она там во гноище. А что есть одна буква? Послушай… Искупитель и искуситель… Одна лишь буквица, и уже Христос – не Христос наш Сладчайший, а бес, что заселился в церкви. Вы и молитву Ефрема Сирина истерзали, чтобы крепче взяться за души христианские. Запамятовал, владыка, как предки-то наши с колыбели учили?
«Дух сребролюбия… отжени от мене». Духа сребролюбия боялись пуще смерти. И где ныне та отчаянная просьба к Господу, чтобы отогнал от самой низкой страсти? Выкорчевали вы ее, чтобы ростовщика и менялу напустить на Русскую землю, чтобы он, корчемник и плут, стал нам за господина, из пота и слез наших выжимая себе деньгу. Чтобы и вам самим, вроде бы радея о прибытке епархии, ловчее, без душевных мук считать деньгу и тем счетом услаждаться, яко мамона, забыв ночное правило… Несчастные, вы почто нас в заточения-то рассылаете? Не рассылайте, а лучше предайте смерти скорее, и обличниками вам не будем.
– Бедный Аввакум, несчастный человек. Как глубоко запутался ты. Но ежли ты сам не можешь рассечь сети лукавого, дак хоть нас-то позови. Мы ли тебе враги и что ты про нас худое клеплешь, не убоясь Суда Вышняго? Хоть и устал я от тебя, несчастный, но душа-то моя скорбит и плачет по тебе…
Митрополит пересек Крестовую и попытался перехватить протопопа за вервицу иль за рукав поддевки, чтобы перенять, утишить назревшую бурю, но Аввакум уже закусил удила, отпрянул к порогу и, как за последнюю надежду, уцепился за дверную скобу.
– А я пуще того от тебя устал!.. И ежли я глубоко заплутал, то и Петр святитель, что в основании нашей церкви, сплутал, и Сергий благодетель, Иона и Алексий, и Гермоген, и Филарет, и мученик Филипп, и невинно убиенные Борис и Глеб, и Феодосии Печерский, и все благоверные князья, и цари наши глубже того заблудились по своей неучености. И во всю пору, все шестьсот лет мы были – как щуки в заводи, не знали, чего глотаем, и жили, как скоты, лишь испражняя из себя все ветхое… И как язык-то у вас повернулся такое сказать?! Мне и рассуждать-то с тобою грешно, хоть и говоришь-то, будто мудрец, да по совету с диаволом. Но помяните, и ты, Иллариоша, пропасть вам заместо собак! Ждет вас Бог на обращение, сластолюбцы, блудодеи, осквернившие ризу крещения, убийцы и пьяницы, непрестанного греха желатели. Горе вам, смеющиеся, яко восплачете и возрыдаете! Дайте только срок, собаки, не уйдете от меня. Надеюсь на Христа, яко будете у меня в руках. Выдавлю из вас сок-от! Ешьте, пейте, веселитесь, разоряйте церковь, делайте из нее костел-от! Пока пришла ваша година и область темна…
– Собака… Кал свиной. Не хочешь тремя персты креститься, так я тебя кулаком опояшу, – не сдержавшись, взревел митрополит и с неожиданной бойкостью, несмотря на тучность свою и одышку, коротко ударил протопопа по носу, пустил юшку и, ухватя за бороду, давай волочить по Крестовой палате. – Я тебя научу сейчас, какая разница в старом и новом крещении. – И костяными четками стал хлестать наотмашь, с оттяжкою, высекая на щеках кровавые дольные рубцы. – Я тебя остригу, проклятый, как барана. Я тебя извергну из церкви. И блины торговать не сгодишься, свинячье ухо!
Аввакум костист, плечист, упруг станом, как черемховый аншпуг, его и трем солдатам не согнуть: кость да жила – гольная сила. Но тут протопопу сладко было поддаться вразумлению, пасть под ненавистные ноги половым вехтем, чтобы всякий вытер об него ноги, и тем показным смирением лишь подтвердить крайнее свое намерение. Долго митрополит волочил сутырщика по Крестовой, охаживал и по вые, и по бокам, куда доставала рука, пока окончательно не притомился. Свалился в креслице, что уступил ему Илларион Рязанский, и договорил, медленно остывая: «И так во всякий день буду бить тебя, врага моего, яко Николай Ария еретика».
Аввакум поднялся с полу, сел на коник и, перебирая кожаные лепестки лествицы, стал нарочито громко выпевать Исусову молитву, блаженно закатывая глаза. Тут свечной огарыш пышкнул, залился воском и загас. И в полумраке Крестовой лишь елейницы под образами притягивали к себе взор. Архиепископ Илларион не сдержался, подал голос извиняюще, ласково: