Уже вечером открылся слева милый сиреневый с моря берег. Земля! Она с нетерпением ждет корабли. Да и мы, признаться, за полмесяца разлуки здорово истосковались по ней — молчаливой, суровой, но все же дорогой земле Севера, окруженной белым безмолвием океана, вспаханного нашим караваном.

— Здравствуй, земля людей!

А вымпел тот я привез из Арктики как дорогой сувенир. На его шершавой поверхности выцарапал тогда карандашом координаты: 68°12’ северной широты 176° 39’ восточной долготы.

Здесь разведчики подарили нам радость, в этой точке началась зеленая дорога к земле.

Только недолгим было наше свидание с теплой землей. Водолазы быстро заменили лопасть, и снова в дорогу, и снова нас ждали корабли на востоке, там, где, как занавес в прекрасную страну, горит закат. Я смотрю на него часами и не могу сказать, какой он, какого цвета. Иногда мне кажется, что в нем вообще нет красок. Вернее, нет им названия. Вот, наверно, почему, увидев прекрасное, мы часто молчим. Мало еще у нас слов, беден даже самый великий язык. И вправду, природа существует миллиарды лет, а язык — тысячи. Мы, вероятно, будем выглядеть по сравнению с грядущими поколениями полунемыми. А впрочем, кто знает. Не станут ли наши потомки слушать как музыку описание вечера в Арктике, увиденного великим Нансеном семьдесят лет назад? Мне же его слова кажутся написанными сегодня, может лишь час спустя. «Как глубоко прекрасны, но и бесконечно печальны здешние вечера, освещенные вспыхивающими, как мечты, последними блестками. Исчезающее солнце бросает в тишину ледяной пустыни меланхолический огненный луч. Музыка природы, наполняющая собой все пространство, проникнута здесь грустью, потому что вся эта красота день за днем, неделя за неделей, год за годом расточается над мертвым миром. Для чего? Закат солнца всегда навевает грусть, даже на родине. Потому-то он здесь так дорог и так несказанно печален. Красная, пылающая кровью полоса и холодный, холодный снег над ней».

Нет больше в мире земли, где были б еще такие закаты.

И про грусть их тоже правильно.

Я иду к себе в каюту, зажигаю лампу, и вечер сразу становится темно-синим. И снова рядом ледяные торосы да чайки, не улетевшие на берег. Они близко, откроешь иллюминатор, и можно тронуть их крылья.

Под лампой греются ромашки. Перед самым отходом из Певека мне подарил их незнакомый матрос. На палубу принес целую охапку.

— Берите, — говорит — у меня много. Сегодня у сопки нарвал.

Белые ромашки в Арктике, в море, где лишь белые льды. Милая деталь, не правда ли? Со стороны — все верно. Но теперь-то я знаю: очень опасно в Арктике глядеть на ромашки. Даже у самого черствого человека тревожно защемит сердце. А иной, взглянув на них, сразу куда-нибудь заторопится. Почему? Раньше я бы тоже спросил об этом. Но после одного разговора не стану.

На ледокол я привез капитану пластинку. Сочинения Гайдна. Купил перед отлетом в Арктику. Уже торопился на аэродром и вдруг вспомнил, что надо бы привезти подарок, который бы потом остался как воспоминание, как память. Так я и привез Гайдна. И как-то вечером с гидрологом Борей Химичем мы зашли к капитану послушать эту запись.

Мы сидели в разных углах огромной чудесной каюты и за целый час не проронили и слова. Я не знал, о чем тогда думал Борис, что его волновало. Сам же мысленно философствовал о том, как интересно бывает в жизни: совершенно далекие друг от друга понятия вдруг становятся одним целым — большим и новым. Но именно в эти минуты и поражают они нас своим контрастом.

Да, я знаю, для Гайдна нет времени, для Гайдна нет и границ. И все же разве мог я подумать, что буду слушать его где-то у семидесятой параллели, когда в борт корабля стучат огромные холодные льдины...

Музыка оборвалась. В каюте еще долго была тишина. Наконец Боря сказал:

— Зачем ты привез это? Зачем ты травишь нас?

От неожиданности я лишь удивился. А Борис, увидев мою искреннюю растерянность, опустил голову.

— Прости, я не хотел так, — сказал он тихо.

— Как тебе все объяснить? Понимаешь, когда к чему-то привыкнешь, когда все время идешь в одной колее, не оглядываясь по сторонам, тогда легче. Забываешь, что есть иной мир. А если и вспомнишь его, то рисуешь скупо, одной краской, в двух-трех чертах. И это не от бедности фантазии. Нет. Красок много. Но их прячешь. В общем, держишь себя в руках, чтобы работать и работать. Не даешь себе права на слабость. А сегодня, вот сейчас, ты разорвал привычную и верную нить. Я окунулся в тот мир, где тысячи прекрасных и интересных вещей. Но как подумаешь, что вот кончилась музыка, мир этот все-таки далек, а ты здесь сутками сидишь над картами, отыскивая кораблям дорогу среди туманов и льда — и взгрустнешь, пожалуй. Ты пойми меня!

— Я понимаю тебя, Борис,— ответил я в тон ему тихо.

— Гайдна больше не было. У семидесятой параллели — кругом только лед. И вот только сегодня, увидев в своей каюте белые ромашки, похожие на ресницы девчонки, удивленной чем-то необыкновенным, сам почувствовал: ромашки в Арктике — опасная деталь.

В Арктике нервы надо беречь. Дорога длинная и холодная, и нам они еще пригодятся.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже