Только что закончил чтение «Дневника» Корнея Чуковского. Записи охватывают период с 1901 по 1969 год. Потрясающий человеческий и литературный документ. В высшей степени поучительное свидетельство как для современников, так и потомков. Книга предельно честная и абсолютно беспощадная прежде всего по отношению к самому себе.
Наверное, легче всего было бы составителям приспособить эту публикацию, так сказать, к веяниям времени. Представить автора задним числом эдаким бескомпромиссным и последовательным борцом с тоталитарной диктатурой, безупречным альтруистом или жертвой бесчеловечного режима. К их чести, они избежали этого комфортного соблазна. Книга лишена даже малейших претензий на хрестоматийный глянец. Редакторские отточия в ней едва ли носят какой-либо конъюнктурный характер. В противном случае в тексте едва ли остались бы нетронутыми такие, к примеру, свидетельства:
«… Вечером был у Тынянова, говорил ему свои мысли о колхозах. Он говорит: я думаю то же. Я историк. И восхищаюсь Ст(алин)ым как историк. В историческом аспекте Сталин как автор колхозов, величайший из гениев, перестроивших мир. Если бы он кроме колхозов ничего не сделал, он и тогда бы достоин называться гениальнейшим человеком эпохи. Но пожалуйста, не говорите об этом никому. — Почему? — Да, знаете, столько прохвостов хвалят его теперь для самозащиты, что если мы слишком громко начнем восхвалять его, и нас причислят к той же бессовестной группе. Вообще он очень предан сов. власти — но из какого-то чувства уважения к ней не хочет афишировать свою преданность».
Или: «Вчера на съезде сидел в 6-м или 7-м ряду. Оглянулся: Борис Пастернак. Я пошел к нему, взял его в передние ряды (рядом со мной было свободное место). Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А он стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его — просто видеть — для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы все ревновали, завидовали — счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой — все мы так и зашептали: «Часы, часы, он показал часы» — и потом расходясь, уже возле вешалок вновь вспоминали об этих часах. Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: «Ах, эта Демченко, заслоняет его!» (на минуту)» Домой мы шли вместе с Пастернаком и оба упивались нашей радостью…»
Заметьте, все это говорилось не Сурковым и Павленко со товарищи и не для посторонних ушей, не на людях, не на показ «иудейска страха ради», а наедине, между собой, келейно, в полнейшем самоумилении. Согласитесь, у них, принимая во внимание характер их тогдашних взаимоотношений, не было и не могло быть никаких лукавых соображений, чтобы обманывать друг друга или обоюдно тешить себя иллюзиями во имя элементарного самосохранения. Убежден, они были абсолютно искренни в тех своих трагических заблуждениях.
К сожалению, очарование тотальной властью, политической силой, мощью тирании всегда было свойственно российской (впрочем, не только российской!) интеллигенции. Пагубное это очарование тяготеет над нею на всем протяжении ее истории. Вспомните хотя бы Платона, Сенеку, Моора, Гегеля, Давида, Паунда, Гамсуна, Селина, Сартра и еще многих и многих. Да, разумеется, как правило, интеллигенция сама дорого платила за этот роковой для нее соблазн, но, увы, еще дороже платили за него миллионы и миллионы тех безымянных, кого она при этом соблазнила.
Так что ее расплата за грехи чаще всего оказывалась далеко не эквивалентной содеянному.
В качестве наглядного примера позволю себе привести лишь несколько образчиков такого самоочарования из новейшей нашей истории. Начнем со славословий по адресу Керенского: