Если бы чуть больше высоты и потянуть немного! За домами поле. Снизить угол падения? Рука наливается свинцом, тянет ручку. «Нельзя!» Упадет скорость, самолет потеряет управление — рухнет вниз… Рухнет на дома, на людей… Самолет снижается без рева турбины, внизу не видят его… А рука опять тяжелеет, давит на ручку. Нельзя! Еще можно отвернуть немного влево. Влево, влево… Там меньше людей… На вот уже все. Кажется, все. Сейчас самолет врежется в крыши, в дома, в машины… Все-все!
Рука тянется к предохранительной скобе… Справа церковь, а впереди — водонапорная башня. Еще бы сто метров высоты! Как раз за башней поле… Облегчить машину! Он упирается в педали, напрягается. Всем телом тащит самолет вверх. И чувствует, кажется, как самолет врезывается в водонапорную башню, как проламывает остроконечную крышу и с треском и грохотом валится вниз; и страх пробирается холодной лапой под комбинезон и сковывает; а внизу, рядом с водонапорной башней, какой-то цех и садик, где в перерывах курят рабочие; и нельзя, нельзя бросить самолет на них, и рука хватает на себя ручку управления…
Шпиль на башне был сорван. Но он не знал этого. Он только ощутил удар, и успел выправить самолет, и удержать его еще какие-то доли секунды, чтобы перетянуть через цех. Успел увидеть поле. Он угадал под самолетом пахоту и попытался притереть самолет на брюхо, когда приборная доска ринулась на него…
Больше он ничего не видел. Не видел санитарной машины, которая с воем сирены принеслась, когда еще не осели на землю клубы пыли; не видел машины генерала, не видел толпы, обволакивающей самолет, Ничего не видел.
Окровавленного, страшного, извлекли его из кабины. Уложили в санитарную машину, сразу же на окнах машины задернули шторы.
Замерев, стояла толпа. И генерал стоял. И ждал, опустив голову, — большой и безмолвный, И толпа глядела на него, и людям казалось, что все зависит от генерала. И люди недоумевали: почему он стоит, почему ничего не предпринимает? Когда врач вылез из «санитарки» и подскочил к генералу с докладом, генерал жестом остановил его, сниженным до хрипоты басом спросил что-то.
Услышав ответ, кивнул. И, постояв, скосился на толпу. Хитроватая усмешка затеплилась в глазах генерала, и в толпе заулыбались, и всхлипнула какая-то женщина…
Алексей ничего этого не видел и не знал — с тех пор остался на лице шрам…
Днем Люся показывала семейный альбом. Больше всего было фотографий самой Люси и Тани — худенькой черноволосой девочки. Изредка встречались карточки Алексея. Сергей не узнавал его и никак не мог понять, то ли брат так изменился за эти годы, то ли виноваты были во всем любительские снимки. Наконец попался хороший портрет на коричневой матовой бумаге.
— Прошлый год снимался, — сказала Люся. — В личное дело.
С фотографии смотрел незнакомый здоровяк: хмурое лицо с бороздой на левой щеке.
— Шрам?
— Да. С тех пор.
Он внимательно вгляделся в фотографию брата, отыскал-таки знакомое: затаилась чуть приметная улыбка в губах — так Лешка всегда улыбался. И сразу лицо стало знакомым, близким. Время побежало вспять — возвратилась далекая мальчишечья пора, когда младший брат нуждался в его опеке. Обиженный кем-нибудь, он прибегал к Сергею. Не плакал, а только хлюпал носом. Уши его тогда пунцовели, губы тряслись. Такая жалость охватывала Сергея, что он, не говоря ни слова, шел отыскивать обидчика Лешки. И вот теперь, увидев на фотографии этот шрам, Сергей ощутил давно забытое чувство, желание заслонить брата от опасности, от беды. Он откашлялся.
— Неужто узнать нельзя — вернутся когда?
— Нет. Задание выполнят — вернутся.
Сергей не ходил больше слушать орган, потому что каждый день были полеты. То с утра начинались, а то с вечера — на всю ночь. Ночью летали чаще. Сергей выбирался за город засветло. На аэродром вела бетонированная дорога. Между плит пробивалась трава, встречались даже белоголовые ромашки; но на этой дороге, кроме военных машин, он никогда никого не видел и выходить на нее робел. Прямиком, лугами, уходил от города, шел к небольшому озеру в вязкой низине. Низина эта тянулась на многие километры — влево от озера терялась болотинами в глухих мшистых лесах, а вправо тонула в черных лужах, в трясинах с мелкой, зеленой тиной на застарелых дремучих омутах.
К заходу солнца над болотами поднимался комариный звон, чуть погодя с озерных заводей вспухало лягушачье кваканье, и уж потом, из ольшаника, из приболотных частых, заматерелых кустов раздавался скрип коростеля.
Не дожидаясь, когда вечерняя тишина заполнится вековечными всхлипами ночи, за озером, за горбатой песчаной гривой, поросшей кривыми сосенками и сухими острыми травами, оживал аэродром. Его пробуждение Сергей никак уловить не мог, и лишь когда приглушенный гром покрывал привычные звуки ночи, он говорил себе: «Вот-вот, начинают».