Сколько помнил Ратников Федю-Старателя, тот, казалось, всегда был одинаков. И пять, и десять лет назад он был все такой же сутулый, хрипатый и хилый, его все так же бил надсадный кашель, и всегда думалось, что жить ему остается недолго и уж совсем недолго остается ходить; а Федя-Старатель, будто дал зарок раньше всех вставать и позже всех ложиться, изо дня в день, из года в год, кашляя, кхекая и беззвучно посмеиваясь, все ковырялся и ковырялся возле своего дома с темна до темна.
Изредка напивался. И тогда на всю улицу слышно било, как в доме его начинался гвалт — то крики и плач, то хохот, что-то гремело, разбивалось с дребезгом. А потом все стихало. На улице появлялась Лидуха. «А мой-то, мой-то, — говорила она, счастливо улыбаясь, — наклюкался. До чертиков. Идол поганый. Домой доволокла насилу. Уж я его, уж я костила — да что проку? Как с гуся вода — завалился и храпит, индо пузыри пускает…»
Ратников из вежливости спросил:
— Сами как живете?
— Сами-то? — переспросила Лидуха. — Сами-то — хорошо. Теперь что не жить: Валюха на свои ноги встала — и образованная, и с мужем… Наденка в кулинарном училище, закончит нынче. Повар — век сыта. Ну, а об сыне и завсегда забот не было, были б руки-ноги, сын завсегда о себе позаботится. В техникуме Юрка-то. Поступил в механический.
Лидуха передохнула, оглядела стол.
— Теперь, Серега, всем жить можно. Войны б только не было. Взять, к примеру, тетку Настю. Ты явился, а у нее — и винцо, и колбаска, А откудова? С одной пенсии.
— Кто бы подумать мог, — как бы сокрушаясь, сказала мать, — в деревнях пенсии…
Лидуха засмеялась.
— Не беднись, не беднись. Пенсию эту деревня кишками нажила. Уж голодали-голодали, голодали-голодали! Голода такого деревня и не видывала. Все подчистую отдавали, все до зернышка.
— Война была, — сказала мать.
— А после войны! — Лидуха весело всплеснула руками. — И после войны всяко бывало!
Мать склонила голову.
— Так оно так, а только и прежде случались голодные годы. Случались неурожаи — деревни поголовно вымирали.
— То неурожаи, — заспорила Лидуха, — стихия.
Мать чуть слышно промолвила:
— Так оно так, а только о пенсиях, бывало, в деревнях и не слыхивали.
Лидуха хлопнула себя по бедрам.
— Ты что равняешь, тетка Настя! То свое было время, а то — свое! Теперь и спрос другой… Жизнь другая. У Федосеевны, слыхала, рези внутре начались? Слыхала? К доктору фельдшериха направила, а доктор и говорит: «Камни, мол, там внутре у тебя». — «Откудова камни?» А теперь, говорит доктор-то, у всех камни. Мяса есть меньше надо. Слыхала? А кто без мяса теперь за стол сядет? Ну-тка я свому каши наготовлю да без мяса! Так он мне тарелку в физиоморду кинет.
Федя-Старатель, довольный, раскрыл рот.
— Видала? Видала? — Тыкала в него пальцем Лидуха. — Ни один мужик за стол нынче без мяса не сядет. Ни один! А ты равняешь.
— Оно так, — сдалась наконец мать. — Мяса-то, бывало, меньше ели. То кабана колоть время не вышло, а в лавку не побежишь — на своем жили, а то постились — тоже без мяса.
— Так что кишками, кишками деревня пенсию нажила, — сказала Лидуха. — И в войну и после.
— И после, — согласно кивнула мать.
— И после, — сказал и Федя-Старатель. — После-то хуже всего было. Миру дождались, войны нет, а жить худо.
— Худо, ох худо! — подтвердила Лидуха. — Хорошо помню — худо.
— Тут, в вашей деревне, тетка Настя, — сказал Федя-Старатель, — тут еще можно было жить — город рядом, И рынок тут, и подработок тут.
Мать в раздумчивости повела головой, не ответила.
Наступила недолгая тишина. Каждый о своем думал. А тетка Настя взглянула украдкой на сына, и сердце ее сжималось: «Что худой-то? Худой-то что?! Так бы и баюкала, так бы и пестовала, как маленького!»
И глядя на сына, вспомнила тетка Настя, как нянчила, как годовала его в трудные послевоенные годы, как рвалась, как металась между люлькой и колхозным двором, как болела тогда душой…
Ревели в стойлах коровы и, ослабнув вконец, сваливались — под брюхо подвешивали коров к балкам… Свиньи, как псы, поджарые, злые, ощетинясь, кидались друг на дружку, грызли стойла и стены.
Глядела на все это, и слезы душили. Но там, на скотном дворе, не плакала — некогда было плакать, а выпадала свободная минута — бежала по деревне к своей избе, к люльке сына.
Боялась, боялась судьбы. Снились каждую ночь маленькие струганые гробики — вскакивала, кидалась спросонку к колыске… И потом уж не спала. Плакала об Алексеиче и молила, молила судьбу сжалиться, не напускать хворь на сына.
Вырастила. Хоть и холодно было, голодно…
Война отодвигалась все дальше, а жизнь в деревне налаживалась трудно. Разруха была — в зачет колхозникам так и шли голые трудодни. И то сказать, привыкли к такому, и не жаловались, и к себе самим жалости не было. Скотину жалели, по ней плакали.
Сколько раз думала уйти на заработки, сколько раз собиралась покинуть деревню, так и не собралась… А уходили другие.
За всю войну никто не сбежал из колхоза. Никто и не помер, А тут помирать стали. Всеми правдами и неправдами выправляли паспорта, разъезжались, расползались по свету — так и отпочковалась их деревня от колхоза…