Хлебников слушал Чалышеву в полном недоумении, разинув рот. Подобных эскапад в его институте до сих пор не было. Случалось, что научные работники меняли свои взгляды на те или иные проблемы — в резиновой промышленности не так уж редко опрокидываются старые представления, — но чтоб в такой критической ситуации выступить вразрез с мнением руководства института, вонзить нож в спину…

— Постойте, постойте, Ксения Федотовна! — с такой яростью выкрикивает он, что Чалышева невольно опускает голову. — Не с вашей ли легкой руки стали называть заводской антистаритель «туземным приворотным зельем», не вы ли утверждали, что он не стоит выеденного яйца! Вы несколько раз письменно заверяли меня, что все опыты Целина с церезином, с петролатумом — мыльный пузырь, блеф, химера!

Чалышева смотрит на стул, слегка пригибается, чтобы сесть. Огонек, ненадолго засветившийся в ее безжизненных глазах, потух, они сделались… Нет, не стеклянными — у стеклянных есть блеск, — тусклыми, как у покойника. Не села, оперлась руками о стол, выпрямилась. Снова в глазах сверкнул огонек. Теперь она походит на зверька, который вдруг вышел из повиновения дрессировщика.

— Я изменила свое мнение, — произнесла тоном, в котором послышались решительные нотки, и Брянцев, воспринимавший звуки еще и зрительно (бас для него — всегда черная бархатная лента, сопрано — светлая и узкая, как клинок шпаги, линия), тотчас воспроизвел в своем воображении никогда не виденную им ткань, мягкую, но пронизанную металлическими нитями.

— Вы рубите сплеча, Ксения Федотовна, — предостерег Хлебников, сожалеюще посмотрев на Чалышеву. — Ваше добровольное самоотречение выглядит смехотворно! Одумайтесь! — И про себя злобно: «Ишь, сюрпризик подкинула. Воплощенная добродетель».

— Олег Фабианович, не навязывайте мне свою волю, я как-нибудь обойдусь без перста указующего, — корректно предупредила Чалышева и добавила уже с сарказмом: — Признавая свободу мысли, мы не признаем свободу выражения мысли!

— Но почему вы не сообщили мне, почему тайну из этого сделали?

— Я несколько раз пыталась проникнуть к вам, но вы отмахивались, вам было недосуг. Притом… Разве не вправе я изменить свое мнение без вашего высочайшего соизволения?

И вызывающая поза, так не вяжущаяся с обликом Чалышевой, и металлическая прожилка в суконном голосе, и блеск глаз, давно потухших или даже вовсе не загоравшихся, — все это позволило Брянцеву осознать глубину потаенной человеческой трагедии. Ему показалось, что эта женщина, годами дремавшая, проснулась, увидела наконец и себя, и своих ближайших наставников без обычного флера, и взбунтовалась. Взбунтовалась, не думая о том, что будет с ней завтра, не боясь последствий этого бунта, ибо по натуре была честна и не могла лгать. Ни себе, ни другим.

— Друзья мои! — продолжала Чалышева, и таким странным показалось это ее обращение здесь, в кабинете, где обычно царит сухая деловая атмосфера, что многим стало не по себе. — Олег Фабианович напомнил мне о моем мнении. Так вот позвольте рассказать, что такое мое мнение. Никто, кроме меня, в институте антистарителем не занимался. Я была единственным специалистом. Что я утверждала, то считалось абсолютной истиной. Мое мнение стало мнением института, и его отстаивали всюду, как честь мундира, как отстаивает сегодня профессор Хлебников, даже не поинтересовавшийся результатами моей поездки. Вот вам образец мнимой коллегиальности, когда мнение создается одним, а поддерживается всей организацией, и вот причина того, что одиночка изобретатель, не отягченный учеными степенями, может оказаться носителем истины, а целый институт — впасть в заблуждение. Так получилось в данном случае. Мнение института сформировала я, а я ошиблась в методике исследования, взяв за основу показания озоновой камеры, рекомендованной мне руководством. Мои технические выводы и заключения зиждились на неверной основе. Неверной в самом корне. Теперь мне отчетливо это видно.

Сложные чувства овладели Брянцевым. И радость за себя, за торжество своего дела, и смятение от исповедальной откровенности Чалышевой, всегда казавшейся ему непрошибаемой. Подумал о том, что на таком драматическом накале Чалышева никогда не говорила и никогда больше говорить не будет, что такое озарение, такая яркая вспышка у столь тусклой натуры равносильны самосожжению и повториться не могут.

Брянцев взглянул на Самойлова. Он сидел, опустив глаза, как это делают деликатные люди, когда перед ними обнажают душу.

— Так вы что, отказываетесь от выводов, которые сделали в диссертации? — нацеленно глядя на Чалышеву, спросил Хлебников, беззазорно прибегая к явному психологическому прессингу, и поспешно добавил в надежде образумить ее: — А не преждевременно ли?

— Ее всю надо ставить с головы на ноги, — ответила Чалышева. — Повторяю: я исходила из неверных теоретических предпосылок.

— А знаете, чем чревато ваше признание?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже