Я написала:
Я говорила, что революция с помадой Диор на губах возможна, ты — что нет.
В то время я работала на благо революции в палаточном городке, под дождем, с накрашенными помадой Диор губами, а ты был дома или в отъезде, ты не работал на благо революции, по крайней мере не напрямую, но и помадой Диор твои губы накрашены не были, что могло или не могло быть революционным жестом.
«У меня есть знакомые, которые создают красивые вещи, — сказала я, — и они делают это не ради денег. Они просто хотят создавать красивые вещи».
Люди продолжают заходить в вагон, заполняя его практически до отказа. Входит немецкая пара лет пятидесяти (шестидесяти?) и поднимает шум из-за того, кто где сидит, чего не делал никто, хотя мы все сидим не на своих местах. Они показывают нам билеты, на них номера кресел. Девушка с туристическим рюкзаком вынуждена уйти. Мы все смотрим в пол и куда-то в сторону. Купе усиливает товарищеский дух, каким бы он ни был.
Чувство, подступившее, пока я смотрела в окно, оказалось отчаянием. В этом состоянии я не могла создавать красивые вещи или делать вещи красивыми. Я не то чтобы вдруг перестала видеть красоту вещей, просто красота перестала меня заботить, и еще меньше меня интересовали вещи. Однажды я испортила свою любимую куртку, потому что, не заботясь ни о чем, вляпалась в свежую краску. Теперь по всей спине идет широкая белая полоса, и хотя я ее оттирала, частицы краски вплетены в узор навечно. Влюбленная, я была беззаботной. Я ни о чем не заботилась. Портила вещи, которые нельзя починить.
Однажды, гуляя по городским улицам, мы зашли в магазин, в сетевой магазин — дешевый, всё для всех, в нем продавали и мужскую одежду, и женские бикини. Ты примерил рубашку: «Стоит взять?»
Я ответила: «Не знаю, она тебе нужна?» На секунду в промежутке между шторками примерочной я увидела между рубашкой и джинсами то, чего желала. Но всего лишь на мгновение. Не знаю, ожидал ли ты от меня большего энтузиазма насчет рубашки, потому что мои губы были накрашены помадой Диор. Не знаю, хотел ли ты, чтобы я похвалила рубашку или чтобы я поддержала твое желание что-то купить, но почему-то ты разочаровался и во мне, и в рубашке, и мы вышли из магазина, а когда вернулись позже, чтобы все-таки ее купить, ее уже не было.
Думаю, ты все-таки верил в красоту, считал женщин в журналах красивыми и, может быть, даже желал их, невзирая на то, что они были такими же глянцевыми, как страницы журнала, и я не знала, как с этим быть.
Думаю, ты верил в то, что это их красота, а не заслуга фотографов, или макияжа, или чего-то еще. Не думаю, что ты верил, что красота рукотворна и что какая-нибудь помада может ее усилить. Ты точно верил в искусство и в то, что его можно создавать и что оно может быть красиво, но ты не любил женщин с помадой на губах, хотя они нравились тебе в живописи. Это казалось мне нелогичным.
Их созданию способствовало нечто или некто, присутствующее теперь безмолвно в новорожденном предмете.
Вокзал Генуи уводит поезд от побережья, впускает в него облако табачного дыма и женщину, которая протягивает мне открытку с Буддой и какой-то надписью. Женщина некрасива, но она улыбается из своего рыхлого тела и говорит мне: «Эти слова очень важны для обретения счастья».
Немцы всё суетятся. Билеты держит женщина, как это часто бывает в паре. Она роется в сумке, достает пузырек, трясет его, считая таблетки. Затем идет в коридор и заходится там кашлем.
Немецкая пара выходит из вагона и занимает очередь у двери ровно за одиннадцать минут до прибытия на миланский вокзал.
Сколько времени нужно, чтобы почувствовать себя в чужом городе как дома? Мне нужно двадцать четыре часа — иногда хватает двенадцати, — чтобы привыкнуть к кафе, магазинам, улицам, метро до того, как всё место станет почти слишком знакомым и придет время снова двигаться дальше.