Я невольно взглянул вверх — и казалось мне — своды дрожали, словно чья-то душа, заточённая в камень, рвётся из твёрдой плоти его, рвётся — не вырвется. Никогда. Вот что почувствовал я, человек, не склонный к возвышенному. — «Да, он создал. И записал — ему позволили перед смертью. Никто не играл эту музыку — не осмеливался. Но я посмел! Не сам — я не музыкант, но однажды пришёл я к известному — очень известному! — органисту, и показал ему эти листы. Он читал — знал старинную запись, — и лицо его искажалось — да, я видел, — и страшно смотреть, как лицо человека — живого человека — становилось похожим на лица в пещере. Он прочитал — и без слов пошёл к органу и начал играть. Ты слышал музыку — но не ту, что я. Он играл, и орган содрогался от боли, и кричал, как кричат, верно, души в аду — не одна — все кричат и рыдают, и мрак был и скрежет зубовный, и тело моё содрогалось и плакало — каждой мышцею, каждой косточкой — и жизнь моя уходила слезами, и пытался прижаться я к стенам собора — прочным, незыблемым — но дрожали соборные стены! — и казалось, что камни рыдают — и их слёзы сливались с моими — и точили соборные своды! И громадная глыба собора, на века возведённая зодчим, сотрясаясь, стонала от боли и кричала, готовая рухнуть — вниз, бесформенной грудою камня! И рухнула бы, и меня б погребла под собою — верней, моё тело — ибо раньше б я умер, не в силах терпеть этой муки — а ведь негромкой была музыка — да, не в силе звука тут дело. Вот так». — Он замолк и о чём-то задумался. И блики света метались по его лицу, и казалось, не свет то, а музыка — её тень. Я ждал, но понял, что могу не дождаться — забыл он про меня, вновь захваченный звуками, и погружался он в них, и, казалось, тонул — и тогда я дотронулся до его плеча и спросил: «А дальше?» — Мгновенье — непонимающий взгляд — глазами, в которых — бездна. Но тут же он вспомнил, и понял. «Хорошо, что ты тронул меня — хорошо, когда есть, кому тронуть. Бездна затягивает, и однажды, наверно, я не выйду. Да, так о чём ты спросил?» Я напомнил, и вновь полилась его речь: «Да, всё должно было рухнуть — и рухнуло бы — если б не музыкант. Он рухнул первым. Мгновенье — и всё прервалось. Органист — а он был здоровый мужчина — лежал без дыхания. Врачей! Я вызвал — его привели в сознание — ненадолго. Лишь одно прошептал он мне: „Я не смог сыграть так, как должно. И, наверно, никто не сможет“, — слёзы стояли в глазах его, он слегка сжал мне руку — и умер. Я забрал партитуру и больше не показывал никому. Нас было двое — тех, кто слышал. Я и он. Теперь — я один». — «А откуда же эта музыка? Та, что играла во мраке? Та, что боролась с грозой? Та, пред которой я замер, с которой я слился — откуда она? Откуда?» — «Увы, всё очень прозаично. Просто тогда я включил магнитофон. И то, что ты слышал, — лишь запись, тень музыки. Точнее — тень тени — ведь то, что играл органист, — лишь тень мысли творца. Творца, погребённого здесь. Но эта музыка — не последнее его творение! Последнее — здесь, — он ткнул пальцем в дверь над плитой. — Он был старый и чувствовал смерть. И велел привести настоятеля. Да, велел — и тот не посмел отказаться. И пришёл. И вернул резец. И творил тот, и камни кричали, и резец вырывался из рук — но творил он — во мраке — и в предчувствии вечного мрака! Он творил. Надгробье. Себе. Вот оно». — Рывок.
Дверь распахнулась. Тьма. А во тьме — крест. Да, крест был во тьме. Крест. Из гранита — чёрного, крепкого, несокрушимого. На века, на тысячелетия был он воздвигнут, и должен стоять был — веками — прямой и надменный — орудие казни, предмет поклонения. Не воздвигнут — рождён. Из земли он, казалось, поднялся — раздвигая пласты её мощью гранита, — и встал, и земля облетела с него, и стоял он, гранитный и чёрный, и от гладкой поверхности камня отражался лишь мрак. Мрак, столь же чёрный, как он. А во мраке — распятый. Мощь и мука всех лиц, что в пещере, были жалки пред ликом его, искажённым и страшным. И он рвался с креста, яростно и неудержимо, и, казалось, трещит гранит, и крик — каменный и застывший — висит в чёрном воздухе. И яростен лик был его, и тело изогнуто в муке — и в напряженье — таком, что и крест был изогнут. Да, изогнут. Прямой — вначале, когда был создан, — и священник мне это подтвердил — он был изогнут — неведомой силой — мощью распятого — и мощью творца его — и рвался распятый, и крик раздирал мне уши — беззвучный и страшный — его крик. Я вышел — выскочил — за дверь, и священник закрыл её. Больше мы особо не разговаривали. Наутро я уехал — машина, слава Богу — не так ли? — оказалась цела. А изогнутый крест — сырость, внутренние напряжения в камне — много можно найти объяснений. Да, а здесь, — он ещё раз взглянул на распятие, — скульптор сумел. Но то ли, что нужно? То ли, что истинно?